— Ну вот, тетка Афимья, — сказал староста: — барин приказ со мной прислал: рассудить тебя на миру с сыном-то.
— Касатики!.. Родимые! — завопила Афимья, — уж житья мне нет в дому!.. Измывается бесперечь. Терпела-терпела!.. А я ль его не родила, я ль не вспоила, не вскормила?.. Я ведь хлопотала, на сторону пристроила… А он-то, леший, пес эдакой!.. А он-то, разбойник, дом совсем кинул, ничего-то нам не давал, брал денежки, загребал, а нам хоть бы что; макова зерна не видали, чуть с голоду не померли!.. Жена-то его старый век мой заедала, а я все в доме делала, детей их призрела. Жена-то его уж такая была, а он хоша бы словечко за меня замолвил, все супротив! все супротив!.. Мочушки моей не стало!.. Головушка бедная!..
И, подложив руку под щеку, Афимья заголосила на всю улицу. Однако все эти жалобы и при всем предубеждении мира не в пользу Трифона должны были показаться ему уж чересчур несправедливыми: всем было известно, что Трифон был работник исправный и всегда с охотою пособлял домашним, что жена его покойница была баба пресмирная и безответная. Поэтому, выслушав Афимью, судьи мирские молчали, изредка только в задних рядах схода кое-кто перешептывался. Между тем Трифон стоял, опустив низко голову, и, казалось, ни одного словечка не хотел вымолвить в свою защиту.
— Что ж ты молчишь? — прикрикнул на него староста, — отвечать должон!
— А что говорить-то мне теперича? — отвечал Трифон: — на суду мирском супротив матери говорить не след…
— Как же так! нет, ты говори!.. Сказано: отвечать должон, — возразил опять староста.
— Говори, говори! — раздались голоса в сходке.
— Бог видит правду, а больше нечего мне… Право, нечего молвить, — проговорил тихим голосом Трифон.
В толпе пошел глухой говор. Казалось, и вечная правда и здравый смысл начали уже действовать на предубежденных мирян. Но в эту самую минуту явился на сходку Никифор Пантелеев, только что воротившийся из лесу. Узнав, в чем дело, он стал кричать во все горло:
— Вы что, ребята, на него смотрите?.. Эх, вы!.. Тоже суд судить собралися!.. Аль не знаете, каков есть человек? мало ль мудрил над всем миром! Мне вот что понаделал… Эх, вы!.. А ты, тетка Афимья, дело говори!.. Ну, что стала? аль все уж позабыла и речей не найдешь?..
И злобная баба снова пустилась причитать:
— Батюшки!.. Кормильцы!.. Разберите, заступитесь. Со свету сжил! ни одного денька не проходит, все-то меня, горькую, пилит-пилит, ругает-ругает, а онамеднись чуть было не убил… У добрых людей ночевала!.. А я ль не вспоила, не вскормила его? я ль за детьми его не ходила, я ль… Он ведь всем родным злодей!.. Мало ль я его останавливала, как он был старостою-то. Я за весь мир заступалася, да он, разбойник, слушать не хотел!..
Тут поднялся такой шум на сходке, что уж нельзя было и расслышать дальнейших слов Афимьи. Вся сходка напала на Трифона, все бранили его неистово, отовсюду слышались голоса, что наказать его нужно.
Не стану описывать мрачную сцену наказания. Не посмотрели на горькие мольбы Трифона, не помиловали его, человека уже пожилого, человека, не видавшего никогда на себе такого срама; мир вдоволь потешился над ним, высекли его жестоко…
После этого происшествия тяжкая скорбь налегла на душу Трифона. В первые дни он сна и пищи лишился; места нигде не мог найти себе от тоски; унизительное наказание не выходило у него из ума; трудно и стыдно было ему на людей смотреть. Немало времени прошло, пока он пересилил свою скорбь душевную, но и осилив ее, он не успокоился. Он потерял бодрость духа, какое-то достоинство, проявлявшееся в его поступках; сделался молчалив, угрюм и, наконец, чтобы заглушить в себе горькую думу, стал мало-помалу испивать с горя…
V
Однако он не сделался пьяницею. Его спасла от злого запойства любовь к труду. Эта любовь была в нем чрезвычайно сильна и живуща. Правда, он и не думал идти опять на сторону; но не слабела в нем охота находить себе занятия и трудиться не по одному только домашнему, крестьянскому делу. Он видел, что, и дома живучи, можно доставать себе прибыль хорошую, — он видел вообще дальше своих односельцев. Вот и вздумал он торговать лугами и снял несколько десятин поемного лугу в соседнем селе Боровом для распродажи в розницу; но дело это вышло неудачное: наемщики лугов убрали сено в дождливую погоду и, не стесняемые потерею малого задатка, отказались взять стога. Иван Данилыч Одоньев заступился было за Трифона и стал хлопотать об исполнении наемщиками условий, но оказалось, что все эти наемщики были помещичьи крестьяне, которым, без поручительства помещиков, можно было верить только на пять рублей ассигнациями. Трифон понес большой убыток, задолжал и очень порасстроился, так что и деньги, подаваемые Ефимом в дом, не помогли ему поправиться как следует.
Между тем прошло еще несколько лет. Старуха Афимья, одряхлевшая и совсем обессилевшая, перестала, наконец, вести с сыном своим яростные ссоры и только, лежа большую часть дня на печке, бормотала себе что-то под нос. Хозяйством стала заниматься расторопная бабенка, жена Ефимова. Сам Трифон устарел, ему за пятьдесят перевалило. К этому-то времени, с тяжелым чувством недоверчивости к самому себе, отказался он, с лишком на год, от всякой промысловой деятельности.
Под конец же этого «прогульного» времени опять стал он приглядываться, чем бы таким позаняться. Скоро пример соседа Михея Савостьянова, старика лет шестидесяти и тоже вдовца, соблазнил его: он решился, с помощью этого доброго соседа, приняться за пчеловодство. Захотелось ему быть пчеловодом оттого больше, что, занимаясь таким делом, мог он удаляться от своих односельцев, которых он уж очень недолюбливал: унизительное наказание не выходило из его памяти.
А мысль о новом промысле пришла ему в голову в самую пору: только что весна тогда наступала, весна теплая и благоприятная для роения пчел.
Однажды утром Трифон отправился к Михею Савостьянову на пчельник, находившийся в версте от Пересветова.
Место это было приютное. От холодного северо-западного ветра защищала его густая березовая роща; саженях в полутораста с другой стороны находился прекрасный липовый лесок, спускавшийся по отлогому склону извилистой речки, берега которой были опушены темнолистыми ольховыми и светло- зелеными ивовыми кустами.
Самый пчельник Михея представлял собою рощицу из берез, липок, яблонь, рябин, черемух и других цветущих деревьев. Луг по речке был покрыт цветущими травами: душистым дятленником, зверобоем, медовою кашкою, и все это доставляло обильную пищу пчелам. Недаром Михей Савостьянов устроил себе здесь пчельник: кажется, во всем околотке не было места пригоднее.
Утро, когда Трифон пошел на этот пчельник, было тихое и жаркое. С самого восхода солнца начало парить. Иной раз солнышко заволакивали прозрачные нити весенних, скоробегучих облачков. Кой-где, в местах пониже, над речкой, над озерками, курился легкий пар; то там, то здесь по краям горизонта протягивались светлосиние дождевые полосы, и гром глухо, отрывисто, как будто гневно гремел в этих летучих тучках, быстро появлявшихся и так же быстро исчезавших. По временам сияние солнца ярко освещало иные места холмистой окрестности, а над другими в ту же пору бежали легкие тени. Над всею окрестностью и тени и лучи света играли в живых переливах.
Работа у пчел на Михеевом пчельнике шла живо и усиленно: они спешили воспользоваться до дождя роскошной данью цветов и растений. Гармонично жужжа, быстро сновали они по лугу; но такое ж движение было заметно и на самом пчельнике, где пчелы могли найти себе тоже много пищи.
Тихой поступью похаживал промеж ульев Михей Савостьянов, старик приземистый, широкоплечий и худощавый, — старик седой как лунь, но еще бодрый, с живыми, светлыми глазами и даже с легким румянцем на щеках. В руках у Михея не было курилки, голова его ничем не была покрыта. Пчелы беспрестанно садились ему на загорелую шею, на худощавые темные руки, на лицо — и не жалили его.
Входя в дверцы пчельника и увидав Михея, мирно занятого делом, Трифон внезапно почувствовал в