Письмо было подписано нейтралийским послом при Сент-Джеймсском [131] дворе и извещало, что выдающиеся ученые со всего мира собираются воздать почести блистательному нейтралийскому политическому мыслителю Беллориусу, а также деликатно доводило до сведения, что со стороны гостей расходов на поездку не предвидится.
Первое, что пришло Скотт-Кингу в голову по прочтении этого послания, — он стал жертвой мистификации. Он обвел взглядом сидевших за столом, рассчитывая перехватить заговорщицкое переглядывание коллег, но тех, казалось, одолевали собственные заботы. Пришедшие следом мысли убедили его, что такого рода украшательства и гравировка им не по карману. Письмо, стало быть, подлинное, но это Скотт-Кинга не обрадовало. Скорее он ощутил, как грубо нарушается давно установившаяся личная близость между ним самим и Беллориусом. Сунув конверт в карман, он съел хлеб с маргарином и сразу же направился в часовню к утренней службе. По дороге заглянул в канцелярию и купил пачку писчей бумаги с гербом и адресом Гранчестера, на которой предстояло написать: «М-р Скотт-Кинг сожалеет…»
Как это ни странно, Скотт-Кинг был определенно умудрен опытом — на нечто подобное уже намекалось прежде, — и все же, глядя, как пересекает он внутренний дворик, направляясь к ступеням часовни: средних лет, нескладный, никому не известный и никем не чтимый, морща под ветром свое округлое ученое лицо, — вы бы не удержались от замечания: «Вот идет человек, упустивший все, чем вознаграждает жизнь, — и знает об этом». Но скажете вы так потому только, что все еще не знаете Скотт- Кинга: ни один пресыщенный завоеваниями сластолюбец, ни один колосс театра, разбитый и истерзанный растлением малолетних, ни Александр Македонский, ни Талейран не были так умудрены опытом, как Скотт- Кинг. Он был человеком зрелым, интеллектуалом, ученым исследователем классического наследия, почти поэтом; вдосталь напутешествовался по всем закоулкам обширного пространства своего собственного разума и до изнурения воспринял весь накопленный опыт воображения. О нем можно было бы написать, что он старше скал, на каких восседал, во всяком случае старше своей скамьи в часовне; он много раз умирал, этот Скотт-Кинг; он погружался в глубокие пучины; он вел дела с восточными торговцами для каких-то таинственных сообществ. И все это выражалось для него лишь в звуках лир и флейт. В таком поэтическом настрое он покинул часовню и отправился к себе в класс, где в первые часы его ждала встреча с самими нерадивыми из учеников.
Они кашляли и чихали. Довольно долго, пока один из них, посообразительнее, не попытался втянуть учителя в разговор, поскольку — и об этом знали — порой втянуть в разговор его удавалось:
— Будьте любезны, сэр, мистер Григгс говорит, что изучение классических авторов для нас пустая трата времени.
Однако Скотт-Кинг попросту бросил в ответ:
— Трата времени — это приходить ко мне и
После латинских герундиев класс с грехом пополам одолел полстранички Фукидида.[132]
— Эти последние сцены осады, — говорил учитель, — описаны словами, звучащими подобно звону набатного колокола.
С задних парт донесся целый хор голосов:
— Колокола? Вы сказали, что это был колокол, сэр? — И тут же шумно захлопнулись учебники.
— До конца урока еще двадцать минут. Я сказал, что книга звонила подобно колоколу.
— Сэр, пожалуйста, до меня это как-то не доходит, сэр: как может книга быть похожа на колокол, сэр?
— Эмброуз, если желаете высказаться, можете начать переводить.
— Сэр, пожалуйста, я только до сих пор дошел, сэр.
— Кто-нибудь продвинулся дальше? — Скотт-Кинг по-прежнему старался привнести в начальную школу зрелую вежливость «классического шестого класса». — Что ж, хорошо, можете все потратить остаток часа на подготовку следующих двадцати строк.
Воцарилось, можно сказать, молчание. С задних рядов класса доносилось глухое бормотание, что-то непрерывно шелестело и шуршало, зато никто напрямую к Скотт-Кингу не обращался. Он глянул сквозь сероватые окна на свинцово-серое небо. Через стену у него за спиной был слышен резкий голос Григгса, учителя граждановедения, превозносившего толпаддльских мучеников.[133] Скотт-Кинг сунул руку в карман мантии и наткнулся на жесткие края нейтралийского приглашения.
За границей он не бывал аж с 1939-го и уже год, как не пробовал виноградного вина, и неожиданно его охватила глубокая тоска по родному его душе Югу. Совсем не часто и отнюдь не подолгу бывал он в тех восхитительных краях: раз двенадцать, наверное, по нескольку недель, общим счетом всего год за все сорок три года своей жизни, — но все сокровища его души и его сердце были похоронены там. Горячее оливковое масло с чесноком и разливное вино, светящиеся башенки над сумеречными стенами, фейерверки по ночам, фонтаны днем, нахальные, но безобидные торговцы лотерейными билетами, переходящие от столика к столику на запруженных народом тротуарах, пастушья дудка на пропахших цветами склонах гор — словом, все, что расчетливому агенту турфирмы вздумалось бы впихнуть в рекламный буклет, будоражило в то унылое утро сознание Скотт-Кинга. Он бросил свою монетку в Треви, крупнейший из римских фонтанов, он обручился с Адриатикой; он был человеком Средиземноморья.
Во время утренней перемены на фирменной школьной бумаге он написал, что принимает нейтралийское приглашение. В тот вечер и во многие последующие вечера в комнате отдыха велись разговоры о планах на каникулы. Все отчаялись попасть за границу — все, кроме Григгса: тот петушился, говоря о Международном слете прогрессивных молодых руководителей в Праге, участие в котором он себе пробил. Скотт-Кинг хранил молчание даже тогда, когда кто-то упомянул Нейтралию.
— Хотелось бы поехать туда, где можно прилично пожрать, — признался один из учителей. — В Ирландию, или в Нейтралию, или еще куда-нибудь.
— В Нейтралию вас ни за что не впустят, — заявил Григгс. — Чересчур много чего скрывать. У них там шайки немецких физиков делают атомные бомбы.
— Гражданская война вовсю идет.
— Половина населения в концлагерях сидит.
— Ни один человек в здравом уме не поехал бы в Нейтралию.
— Или в Ирландию, коли на то пошло, — сказал Григгс.
А Скотт-Кинг сидел да помалкивал.
Спустя несколько недель Скотт-Кинг сидел в зале ожидания аэродрома. На коленях у него лежало пальто, в ногах стояла ручная кладь. Из громкоговорителя, установленного, от греха подальше, под самым потолком на мышиного цвета бетонной стене, доносилась танцевальная музыка и положенные объявления. Это помещение, как и все другие, в каких ему довелось побывать за это утро, было негусто меблировано и безразлично чисто, по стенам висели (единственная уступка сохранившим интерес к беллетристике) похвальные отзывы о государственных сберегательных облигациях и предостережения против газовой атаки. Скотт-Кинг испытывал голод, усталость и уныние, ибо прелести современного путешествия были ему в новинку.
Утром, в семь часов, он выехал из лондонской гостиницы; сейчас уже полдень давно миновал, а он все еще пребывал на английской земле. Нет, без внимания его не оставляли. В общем стаде его, как несмышленое дитя, гоняли туда-сюда из автобусов в кабинеты и обратно; взвесили и обмерили, как торговый груз; обыскали, как преступника; подвергли допросу о его прошлом и будущем, состоянии здоровья и финансов, как будто бы он претендовал на постоянную работу доверительного характера. Скотт-Кинг не был избалован роскошью и привилегиями, но в иные времена путешествовал совсем не так. С утра он ничего не ел, не считая кусочка дряблого тоста с маргарином у себя в спальне. Последнее его прибежище, где он теперь сидел, судя по надписи на двери, предназначалось «Только для VIP».
— Ви-ай-пи? — спросил он сопровождавшую их служащую аэропорта, подтянутую безликую молодую женщину, в повадках которой проглядывала то повивальная бабка, то гувернантка, то магазинный администратор.
— Очень важные лица, — ответила она безо всякого заметного смущения.
— Но подобает ли мне находиться здесь?