парня.
— Ну, на кого похожа?..
— Помнишь Трикси?
— Смутно.
— Так вот, она полная ей противоположность.
Трикси была последней девушкой Роджера. Бэзил подсунул ему ее (потом вернул)[81] на неделю или две, затем отдал (снова ему же).[82] Никому из нас Трикси не нравилась. Она всегда старалась произвести впечатление особы, с которой обращаются без должного уважения, как она привыкла.
— Где он ее надыбал?
Бэзил наконец поведал мне и это, не в силах скрыть восхищения двуличностью Роджера в этих делах. Все прошлое лето, во время «второго периода» Трикси, он работал над этим и никому из друзей не сказал ни слова. Теперь и сам вспоминаю, как он вдруг стал чрезвычайно разборчив в одежде, предпочитая темные костюмы со светлыми галстуками, и вся его артистичная внешность куда-то исчезла вместе с длинными грязными волосами. Это явно смущало Трикси — как-то в баре она встретилась с двоюродными братьями, служившими в ВВС, и потом рассказывала нам: «Они всем говорят, что я связалась с голубым». Вот и объяснение. Что ж, это только делало честь Роджеру, пришли мы к выводу.
Сколь невероятно это звучит, но познакомились они на балу на Пойнт-стрит, который давал какой-то родственник Роджера. Он страшно не хотел идти, но родственник послал сигнал «SOS», катастрофически не хватало кавалеров, и вот Роджер явился — на полчаса раньше положенного времени. Оказывается, кто-то из гостей не смог прийти. Роджер лет пять-шесть не бывал на балах в Лондоне и позже говорил, что созерцание прыщавых и неуклюжих юнцов придало ему важности и осознания собственной значимости, а это штука заразительная. За обедом он сидел рядом с Люси. Она была по современным меркам еще молода, но по собственным достигла критического возраста — было ей тогда двадцать четыре. Вот уже на протяжении шести лет на танцы ее посылала тетя, которая вела старомодный и умеренный во всем образ жизни. На судьбу Люси у тетушки были особые взгляды; она воспитала ее, создала, по ее же собственным словам, «дом для сиротки» — по всей видимости, это означало, что она в немалой степени зависела от доходов Люси. Две другие племянницы, моложе Люси, ежегодно приезжали в Лондон на сезон, хотели того или нет. В том же, что касалось замужества Люси, тетушка проявляла своеобразную деликатность. Один или два раза она с надеждой вообразила — как позже выяснилось, беспричинно, — будто Люси поставила на себе крест. Роджер, однако, не оставил сомнений в своих намерениях. Все, что тетушке удалось узнать о нем, было достойно порицания; она боролась с ним с чувством, что это всего лишь интрижка, — впрочем, подходящего оружия в руках не оказалось. За шесть лет светской жизни Люси ни разу не удалось встретить человека, похожего на Роджера.
— И еще он не хочет знакомить ее с нами, — добавил Бэзил. — Мало того, бедняжка считает его великим писателем.
Это было правдой. Тогда я не поверил Бэзилу, но, увидев Люси и Роджера вместе, был вынужден согласиться с ним. И всех нас особенно смущала эта особенность их брака. Трудно объяснить, почему я считал ее особенно шокирующей. Роджер был очень хорошим новеллистом — почти ничем не хуже меня в этом смысле; если вдуматься, то просто невозможно назвать кого-либо из ныне живущих, кто был бы способен создать то, что он. Нет ни одной веской причины, по которой его книги не подлежали бы сравнению с работами выдающихся литераторов прошлого, как нет причин, мешающих нам рассуждать об ожидающей его в будущем славе. Но подобное казалось всем нам проявлением дурного тона. Что бы мы втайне ни думали о своей собственной работе, на людях говорили о ней как о тяжелом и нудном занятии, а свои триумфы называли успешным обманом всего мира в целом. Иными словами, мы делали вид, что куда больше озабочены чьими-то интересами, нежели собственными; то было отрицание принципа sauve qui peut,[83] которому все мы дружно следовали. Но Люси, как я вскоре понял, приписывала это неразборчивости. Она была серьезной девушкой. И когда мы цинично говорили о своих работах, она просто разочаровывалась в нас все больше и больше; если же мы в таком духе отзывались о Роджере, она приписывал? это плохим манерам. Надо отдать должное Роджеру: он сразу заметил эту ее идиосинкразию и в соответствии с ней успешно вел свою собственную игру. Отсюда и этот костюмчик выпускника, и разговоры об искусстве переходного периода. Люси не забыла о своих молодых кузинах, была озабочена их судьбой. Она понимала: для них нужно счастье другого рода, и зависело оно от ее постоянной поддержки; она же считала неправильным, если человек, наделенный талантом Роджера, будет тратить его на написание сценариев и сочинение рекламных текстов. Роджеру удалось убедить ее, что чреда лондонских сезонов и брак с общественным бухгалтером из приличной семьи не предел мечтаний для молодой девушки. Более того, она была влюблена в Роджера.
— Так что придется бедняге снова превратиться в утонченного интеллектуала, — заметил Бэзил. — Закончить тем, с чего начал, в Обществе эссеистов «Нью-Колледжа».
— Похоже, ей не слишком нравится эта его пьеса.
— Не нравится. Она любит критиковать. И это стало головной болью Роджера.
Такова была версия брака с точки зрения Бэзила, в целом довольно точная. Впрочем, он выпустил одно немаловажное обстоятельство — и словом не упомянул о том, что Роджер тоже по-своему любит Люси. Ее состояние играло роль не первостепенную; для него была не характерна средиземноморская ментальность, когда люди рассматривают брак как почетную профессию, — возможно потому, что ему не хватало средиземноморского уважения к постоянству подобных союзов. Ко времени знакомства с Люси он, не особо напрягаясь, зарабатывал вполне прилично; сами по себе деньги не стоили переживаний, связанных с ней (переживания не отличались большой оригинальностью; время от времени он по привычке попадал в разные истории, связанные с другими девушками; даже иногда посещал скачки с Трикси, к которой относился прохладно). Мерилом уважения к Люси стал отказ от богемной одежды и бесконечные интеллектуальные разговоры. Ее пятьдесят восемь тысяч в трастовом фонде заставили его переодеться в приличный костюм и предложить руку и сердце, но главным мотивом и целью кампании стала, без сомнения, сама Люси.
Писать о том, кто любит, о том, как любишь ты, и, главное, о том, как любят тебя, — возможно ли пристойно и правильно? Возможно ли написать такое вообще?.. Я описывал любовь в своих детективных романах; я использовал ее в качестве мотива, движущего поступками человека — наравне с жаждой нажимы, завистью и местью. Я описывал ее как нечто продолжительное, страстное и трагическое; я описывал ее как чувство скромное, но сильное, которым справедливо вознаграждается герой положительный; я говорил о любви как об игре, приносящей и прибыль и потери. Но пригодятся ли все эти умения для простой задачи — описать женщину, которую любишь, так, чтоб и все другие увидели ее твоими глазами? Ведь другие могут видеть ее только собственными? Как же тогда, увидев ее твоими глазами, они смогут бестрепетно переворачивать страницы, а потом, закрыв книгу, спокойно продолжать жить, как жили прежде, не превратившись в автора и любовника? Длинные каталоги, перечисление всех прелестей поэтами Ренессанса, эти невероятные сравнения — каждый мужчина стремится переплюнуть другого с помощью метафоры, — эта огромная реклама на суперобложке — точно (еврейский) список книгоиздателей в субботних газетах — «„Песнь Песней“ царя Соломона». Ну как, скажите, все это может гармонировать с голосом любви — любви, которая восхищается слабостью, выискивает и заполняет собой пустоты и становится самим совершенством в завершенной работе? Как можно передать все ее акценты и нюансы? У любви существует своя жизнь, свои часы для сна и бодрствования, здоровье и болезни, рост, смерть и бессмертие, невежество и невероятная глубина знаний, эксперимент и мастерство — как может писатель рассказать об этом страннике в капюшоне мужчинам и женщинам, рядом с которыми он шагает? Уже само по себе проблема, не говоря о соответствующем подборе слов и букв.
(В уголовном законодательстве Гаити, рассказал мне Бэзил, есть статья, призванная сократить безработицу; она запрещает фермерам выкапывать мертвых из могил и заставлять их работать на полях. Подобное правило следовало бы применять и в литературе — запретить использовать в книгах живых людей. Алгебра прозы должна сократить свои проблемы до символов, если они вообще должны быть понятными. Лично я стыжусь книги, когда ее хвалят на том лишь основании, что «персонажи как живые». В литературе нет места для живого, цельного и активного человека. В лучшем случае автор может создать