Люси Симмондс[76]
Мой план поселиться за городом был принят друзьями одобрительно.
Каждый находил в этом определенное преимущество для себя. Мне было понятно такое отношение. Сельские дома символизируют систему вечных ценностей и всегда играли в жизни общества особую и важную роль. Ведь все эти люди рано или поздно выпадали из круга формального общения; сельская жизнь для них означала не очередную серию приглашений, но успешные хищнические налеты. Их жизнь и судьба зачастую подвергалась крутым поворотам; их квартиры в Лондоне превращались в военные лагеря в окружении противника, которые можно разрушить через час после уведомления, после того как отключался телефон. Сельские же дома постоянны и вечны; даже в отсутствие владельца, когда он надолго уезжал за границу, дом по-прежнему принадлежал ему вместе с парой слуг. Или же, при самом худшем раскладе, всегда имелся человек, который мог зайти и включить свет, открыть для проветривания окна; кого-то за небольшую плату можно было нанять, чтоб застелить постель и помыть посуду. То были места, где можно было надолго оставить жен и детей; куда человек мог приехать писать книгу; где можно было всласть настрадаться, излечиваясь от несчастной любви, или просто поболеть. Сюда можно было привезти девушку и, служа ей проводником по незнакомым местам, защитником и наставником, установить уровень близости, невозможный на нейтральной почве Лондона. Владельцы подобных домов — люди по своей природе терпеливые и незлобивые; правда, повторные обиды и оскорбления могут их расстроить; в их рядах всегда приветствуется свежая кровь. Я замечал эту приветливость в глазах каждого (и не мог ей противостоять).
Есть и еще одна, более безобидная, причина их интереса: почти все они — и я в их числе — питают особое пристрастие и энтузиазм во всем, что касается архитектуры. То была одна из особенностей моего поколения — возможно, безотчетная, неосознанная. В юности мы были склонны подавлять свои эстетические чувства с такой силой, что дальше восхищения кустом цветущего шиповника они не заходили; мы не сочиняли и не читали стихи, а если кто этим и занимался, увлечение оставляло лишь привкус неудовлетворенности, присущий отчасти романтической, отчасти эстетической типично британской тоске, которая находила свое выражение во множестве тонких томиков в кожаных, переплетах. Когда на нас находило по-настоящему поэтическое настроение, мы обращали свой взор к зданиям — именно они занимали то место, которое у наших отцов принадлежало природе. Особое внимание уделялось почти каждому зданию, но особенно тем, что были возведены в классической традиции, а еще больше тем, что подавали признаки распада. То была своего рода ностальгия по стилю жизни, который мы яростно отвергали в делах чисто практических. Ценности общества Вигов стали для нас тем, чем являлись артурианские паладины[77] времен Теннисона.[78] И прежде никогда такого не было, чтоб безземельные люди со страстью обсуждали ландшафтный пейзаж и садоводство. Даже Роджер пошел на компромисс — пренебрег ценностями марксизма настолько, что собрал целую коллекцию трудов Бетти Лэнгли[79] и Уильяма Хафпенни.[80] «Это ядро моего музея, — говорил он. — Когда придет революция, у меня нет ни малейшего намерения стать комиссаром или агентом тайной полиции. Я хочу стать директором Музея буржуазного искусства».
Он перерабатывал словарь марксизма. В этом был весь Роджер — увлекался неким набором новых слов и расширял его искусственно, сообразно своим представлениям. Видимо, это бессмысленное занятие отвечало некой мрачной внутренней его потребности пародировать то, что казалось на данный момент освещенным веками; и когда он давал себе волю и с нескрываемым удовольствием читал эти записи, мне они напоминали церковные шуточки тех, кто находился на грани религиозной меланхолии. Роджер находился как раз в этой фазе, когда мы с ним познакомились.
Однажды вечером у него в гостях зашел разговор о загородном доме, который я собирался купить. И стало ясно, что у моих друзей планы в этом смысле куда более продуманные и даже изощренные, нежели у меня самого. После обеда Роджер продемонстрировал гравюру на меди 1767 года под названием «Уединенное жилище в китайском стиле». Совершенно нелепый дизайн.
— Вообще-то он его построил, — пояснил Роджер. — И дом этот до сих пор стоит в миле или двух от Бата. Мы тут на днях ездили посмотреть. Надо немножко подремонтировать, и все. Дом просто создан для тебя, точно говорю.
Все дружно согласились с ним.
Я понимал, что у него на уме. То был дом, который должен был купить кто-то
Но тут выступила Люси;
— Не думаю, что Джон захочет покупать такой дом.
Услышав эти ее слова, я ощутил неподдельную радость. Мы с ней оказались по одну сторону баррикад.
За те несколько месяцев, что я утрясал дела в Сент-Джонс-Вуде, мы с Люси и Роджером сошлись особенно близко. Вот уже три года жили они на Виктория-сквер, в арендованном меблированном доме. «Буржуазная мебель», — ворчал Роджер; впрочем, не так часто, как обычно. Они убрали в кладовую модели кораблей и плетеные корзины для бумаг, установили в гостиной чудовищных размеров радио-граммофон; повесили свои картины вместо гравюр Бартолоцци, но характер свой дом все равно сохранил, и Роджер с Люси, каждый по-своему, выглядели здесь неуместно. Именно здесь Роджер написал свою идеологическую пьесу.
Они поженились в ноябре. Всю прошлую осень я провел за границей, в ленивых и бесцельных путешествиях, прежде чем осесть в Фесе на зиму и взяться за работу. В сентябре, на Мальте, получил письмо, из которого узнал, что Роджер ухаживает за какой-то богатой девушкой и что в ее семье возникли из-за этого проблемы; в Тетуане я узнал, что он все-таки женился. Видимо, он обхаживал ее все лето, но о том история умалчивает. И только оказавшись в Лондоне, я узнал всю историю — ее поведал мне Бэзил Сил. В тоне его слышалась зависть и даже злоба — наверное, потому, что сам он вот уже много лет охотился за богатыми наследницами и даже выработал целую теорию о том, как и где их следует «брать». «Надо поездить по провинциям, — говорил он. — В Лондоне для таких парней, как мы, слишком высокая конкуренция. Американцы и богачи из колоний хотят получить за свои деньги качество. Но проблема в том, что богатые так и липнут к богатым. И происходит это на каждом шагу — вонючие богачи всегда своего добиваются. Ну а потом что? Они объединяют свои капиталы, налогов приходится платить больше, и никто от этого не выигрывает. А в провинциях больше уважают мозги. Там нравятся мужчины с амбициями, с желанием пробиться в этом мире, и там полно крепких обеспеченных семей, которые готовы глазом не моргнув выложить сотню тысяч приданого за дочь, которым плевать на игру в поло и которые высокого мнения о членах парламента. На этот крючок их и можно подцепить — выдвинуться в парламент».
В соответствии со своим планом Бэзил выдвигался в парламент три раза — точнее, три раза ходил в кандидатах: в двух случаях вылетел из своего комитета еще до выборов. По крайней мере перед друзьями у него было оправдание, а на самом деле он мечтал стать членом парламента, но так и не стал и до сих пор холост. И помешала ему в этом резкая, даже грубоватая честность, от которой никак не удавалось избавиться. Ему было горько жить в старом доме, выпрашивать у матери деньги на карманные расходы, подчиняться ей и поступать на ненавистную работу, которую она сама находила для него — случалось это два-три раза в год. А Роджер без видимых усилий просто прекрасно устроился, и в достатке и комфорте дожидался мировой революции.
И не то чтобы эта Люси была так уж богата, поспешил уверить меня Бэзил. Просто в раннем возрасте осиротела, и ее изначально скромное состояние удвоилось.
— Пятьдесят восемь тысяч в трастовом фонде, старина. Я хотел, чтоб Люси забрала оттуда деньги и отдала мне, уж я бы сумел ими распорядиться. Она бы разбогатела! Но Роджер отказался играть в эти игры. Только и знает, что кривить губы и называть это буржуазным. Лично я не вижу ничего более буржуазного, чем те их три с половиной процента в год.
— А она страшненькая? — спросил я.
— Нет, в том-то и дело, и это самое худшее. Она замечательная девушка. Просто мечта каждого