осталась на мольберте, незаконченная. Отец весьма тщательно готовился к созданию полотна, но затем, подходя к финальной стадии, всегда работал очень быстро. Методично, в мельчайших деталях прорисовывал монохромный набросок слева направо по всему полотну, словно правил при этом неумелый детский рисунок. «Прежде всего надо хорошенько подумать, — говорил он своим студентам в академии. — Не лепить как попало краску на полотно. До того как начнете писать, вся композиция должна быть у вас в голове». И если кто-то возражал, что великие мастера редко использовали этот метод, он говорил: «Вы здесь для того, чтобы стать членами Королевской академии искусств, а не великими мастерами. (Так работал Форд Мейдокс Браун, и для британского искусства станет праздником тот день, когда кто-то из вас будет хотя бы наполовину так же хорош.) Если хотите писать книги по искусству, обойдите всю Европу, изучая творения Рубенса. Если хотите научиться писать, слушайте и смотрите на меня». Четыре-пять квадратных футов законченной картины маслом были памятником искусству моего отца. Было время, когда я испытывал к нему за это нечто отдаленно напоминающее уважение, но затем понял: сноровка и решимость — это еще далеко не все. Он занял свое место в истории, поскольку завершил период в английской живописи, который при других обстоятельствах и без него остался бы незавершенным, незрелым. Тут на ум сразу же пришли фразы из некролога: «…исполнил нарушенное обещание молодого Милле… Уинтерхолтер, подкрашенный духом Диккенса… Английская живопись, сколь бы прекрасной она ни была, никогда не являлась эстетическим движением… (век принца-консорта по контрасту с Викторианской эпохой…)», — и вместе с этими фразами пришло подлинное понимание места отца в искусстве, а чувство потери стало постоянным и ощутимым.

Зависимость от вербальных форм никогда не приводит ни к чему хорошему. Она никогда еще никого не спасала. Острота и продолжительность скорби ничуть не уменьшаются, если выразить ее словами. В доме все воспоминания сводились к собственной персоне — в памяти застряли все эти бесчисленные отъезды и приезды на протяжении тридцати трех лет, юность напоминала запятнанную скатерть, — но в мастерской все мысли были только об отце: я горевал и страдал особенно остро после недельной отсрочки; скорбь по отцу полностью завладела мной, сокрушила. Отсрочка объяснялась отчасти необычностью обстановки и целью поездки в Марокко, но по большей части все же литературной составляющей — я не находил нужных слов. Теперь слова нашлись; я начал мысленно оплакивать своего отца (с прозаическими модуляциями и классическими аллюзиями), обращаясь со скорбной похоронной речью к своим литературным воспоминаниям, и печаль, точно вода, скопившаяся в запруде, а затем направленная в нужное русло, быстро прошла.

У цивилизованного человека, в отличие от дикаря, не бывает таких стремительных переходов от боли к радости и обратно: слова формируются медленно, точно гной вокруг раны; чистых ран для него не существует — поначалу странное отупение, затем долгое нагноение, и вот шрам готов вскрыться. Лишь облачившись в защитные костюмы, эмоции могут сформироваться и выразиться в строках; иногда они набиваются в деревянную лошадь, иногда ведут себя как шпионы-одиночки, но в гарнизоне этом всегда существует «пятая колонна». За строками ясно проступает саботаж, шторка в освещенном окне поднимается и опускается, провод перерезают, вывинчивают болт, досье приводят в полный беспорядок — вот и погиб цивилизованный человек.

Я вернулся в дом и снова погрузил комнаты во тьму, опустив шторы и натянув чехлы, которые поднял, — словом, оставил все как было.

V

Рукопись «Убийство в замке Монтришар» лежала на комоде в моей комнате при клубе, утром, днем и вечером укоряя меня своим видом. Публикация была назначена на июнь, и прежде я никогда не подводил своих издателей, однако в этом году мне, видимо, придется просить об отсрочке. Я сделал две попытки засесть за работу: отнес кипу бумаг наверх, в помещение, которое в клубе именовалось библиотекой и куда частенько заглядывали пожилые члены клуба подремать между ленчем и чаем, — но вскоре обнаружил, что почему-то потерял к истории всякий интерес (нашел, что меня раздражает развитие событий во времени; затем уже почти собрался перечеркнуть все, что написал, и начать заново; убийце слишком повезло в то утро, когда совершилось преступление, — полиция проявила несвойственную ей тупость: достигнув в расследовании той стадии, когда на протяжении шести страниц следовало или докопаться до истины, или полностью сдаться, — не предпринимала ровным счетом ничего. Я не мог больше накапливать подсказки и изобретать новые ложные линии; почему бы ради разнообразия не приговорить к повешению не того человека или же позволить убийце ходить во сне и рассказывать при этом все как было? Словом, на меня нашел ступор). И вот я отправился к издателю и попытался объясниться.

— Я пишу уже восемь лет, — начал я, — а теперь вот достиг стадии климакса.

— Не понял… — растерянно протянул мистер Бенвел.

— Ну, я хотел сказать, настал поворотный момент в карьере.

— О, дорогой! Надеюсь, вы не думаете заключить договор с кем-то еще?

— Нет-нет, ни в коем случае. Просто боюсь превратиться в расхожего писаку бестселлеров.

— Смею заметить, подобная опасность существует для всех и всегда, — ответил Бенвел и слегка склонил голову, сидя во вращающемся кресле, а затем одарил меня кривой ухмылкой — так порой улыбаются люди, уверенные, что отвесили полноценный комплимент. Обычно эта улыбка приберегалась для женщин-писательниц; очевидно, тут сыграло свою роль слово «климакс», столь смутившее его.

— Я хотел сказать… мне грозит опасность превращения в чисто технического специалиста. Взять, к примеру, моего отца… — Тут мистер Бенвел понимающе хмыкнул, и выражение его лица переменилось: он изобразил подобие скорби, уместное при упоминании недавно почивших. — Всю свою жизнь он посвятил совершенствованию техники. И мне кажется, я могу скатиться к чисто механической писанине, выдавая год за годом ширпотреб, вместо того чтоб написать по-настоящему хорошую книгу. А я знаю, что могу ее написать, потому как достиг почти совершенства в этом жанре. Мне необходимы новые слова, чтоб одержать победу. — Эту последнюю ремарку я добавил из сострадания к мистеру Бенвелу, который уже не на шутку разволновался. Мне показалось, что, если перевести разговор в более легкомысленное русло, ему станет легче, — то было заблуждение, поскольку мистер Бенвел не раз вел столь же мучительно серьезные беседы с другими авторами.

— Вы, случайно, в Марокко поэзией не занимались?

— Нет-нет.

— Рано или поздно почти все новеллисты приходят ко мне и заявляют, что начали писать стихи. Не понимаю зачем. Считаю, что это только во вред. Буквально на прошлой неделе заходил Роджер Симмондс — принес пьесу, если так можно выразиться. Ничего подобного прежде вы не видели! Все герои — детали автомобиля, ничуть не смешно.

— О, ничего похожего, — сказал я. — Просто несколько новых чисто технических экспериментов. Не думаю, что средний читатель вообще заметит их.

— Надеюсь, что нет, — сказал мистер Бенвел. — Вы уже нашли своего читателя… Но этот Симмондс… (Индуктор, свечи зажигания, даже кулачковый вал — все говорят в стихах о коммунизме. Просто не знаю, что с этим делать… Но я могу рассчитывать на ваш новый роман хотя бы к осени?

— Да.

— И мы можем отнести его к детективу?

— Конечно.

Мистер Бенвел проводил меня к лестнице.

— Любопытное местечко это Марокко, — сказал он. — Французы все сделали правильно.)

Я знал, о чем он думает. «Проблема только в Планте, он приходил за деньгами».

По-своему он был прав. Деньги, которые оставил мне отец, и сумма, которую можно выручить от продажи дома, избавляли меня от необходимости работать года на два или три (раз нет необходимости, нет и мотива зарабатывать тяжким писательским трудом). Так что продолжение переходило в чисто спортивную, тренировочную плоскость — не растерять умения и навыков, не разучиться делать то, что получалось так хорошо. (Утомление и скука были той платой, которую я вносил за уединенность, и до недавнего времени я гордился тем, что выбрал ремесло, в которое не вкладывал ничего от себя настоящего.) Но груда бумаг на комоде начала вызывать раздражение. Два раза я прятал рукопись под рубашки в шкаф, дважды клубный слуга вынимал ее оттуда и выкладывал на открытое место. Мне негде было держать свои личные вещи, только в этой маленькой комнате над улицей с шумным движением.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату