народной армии, изгоняющей нацистов.
— Я подумал о
— Да, да, исключительно живописно, — заметил сэр Ральф, — однако не имеет почти никакого отношения к обстановке в Сталинграде.
Неожиданно Людович заговорил офицерским тоном:
В конце концов, не что-нибудь еще, а именно моя форма привлекла тогда ваше внимание ко мне, разве вы не помните?
Только исключительно проницательный читатель мог уловить в афоризмах Людовича, что их автор в душе или, скорее, в каких-то глубочайших тайниках своего сознания был когда-то романтиком. Большинство из тех, кто весной 1940 года добровольно пошел служить в части командос, сделали это по другим мотивам, нежели из желания служить своей стране. Только немногие стремились вырваться из рутины повседневной службы в обычной строевой части; другие — таких было больше — хотели порисоваться перед женщинами; третьи, отличавшиеся изнеженностью в гражданской жизни, стремились восстановить свою честь в глазах героев своей юности — легендарных, исторических или надуманных, — в мыслях, продолжавших не давать им покоя и в более зрелом возрасте. В сочинении Людовича, которому предстояло вскоре быть опубликованным, ничто не говорило, каким автор представлял себе самого себя. Начальное образование дало ему лишь смутное представление о рыцарстве. Его добровольное вступление в конногвардейский полк, такой близкий к особе короля, так блестяще экипированный, не было подсказано каким-то знакомством или привязанностью к лошадям. Людович был горожанином. Запах конюшен не вызывал у него воспоминаний о ферме или охоте. Годы, проведенные с сэром Ральфом Бромптоном, он прожил легко и в комфорте; некоторая врожденная склонность к заглаживанию грехов, которую он, возможно, знал за собой, осталась невыраженной. Тем не менее он при первой возможности пошел добровольцем в диверсионно- разведывательные части. Теперь его товарищи — добровольцы, находящиеся в различных лагерях для военнопленных, — имеют массу свободного времени на обдумывание своих мотивов и на избавление от иллюзий. Что касается Людовича, то он занимался тем же в свободное от службы время, однако его прозрение (если он когда-либо питал иллюзии) предшествовало разгрому на Крите. Там он провел неделю в горах, два дня в пещере, особенно памятную ночь в открытой лодке, когда он совершил подвиг, принесший ему военную медаль и производство в офицеры, подвиг, о котором он никогда не говорил. По прибытии в Африку на все вопросы о том, как это произошло, он отвечал, что в его памяти о тех событиях почти ничего не сохранилось — весьма обычное состояние после подвига, потребовавшего исключительной выносливости, как его уверяли преисполненные сочувствия врачи.
Последние два года жизни Людовича, как и жизни Гая, не были отмечены никакими яркими событиями.
После кратковременного пребывания в госпитале Людовича откомандировали в Англию для прохождения офицерской подготовки. В комиссии, интересовавшейся его пожеланиями, он не высказал предпочтения ни одному роду войск. У него не было склонности к технике. Его назначили в корпус разведки, находившийся тогда в процессе преобразования и расширения. Он обучался на различных курсах — научился дешифровать аэрофотоснимки, распознавать форму одежды противника, рассчитывать боевые порядки, наносить на карту обстановку, сопоставлять и обобщать боевые донесения. Короче говоря, он постиг основы разведки. По окончании обучения на отборочную комиссию произвела впечатление его служба в мирное время в конной гвардии. Комиссия решила, что он подходит к квартирмейстерской службе, и для него была подыскана должность, далекая от поля боя, далекая от секретных управлений, упоминавшихся в учебных классах только намеками; фактически его назначили в секретную часть, но такую, в которой Людович не узнал никаких секретов. Он стал начальником небольшого заведения, в котором мужчины, а иногда и женщины, всех возрастов и национальностей, военные и штатские, многие, очевидно, под вымышленными именами, обучались на соседнем аэродроме прыжкам с парашютом.
Таким образом, если в прошлом у Людовича и создалось романтическое представление о самом себе, то теперь оно было окончательно рассеяно.
В своем одиночестве в писательской деятельности он нашел больше, чем покой, — он нашел благотворное возбуждение. Чем дальше он отходил от человеческого общества и чем меньше слышал человеческую речь, тем больше его ум занимали слова напечатанные и написанные. Книги, которые он читал, повествовали о словах. Когда он ложился спать, не исповедовавшись ни перед кем в содеянном в прошлом, его сон никогда не нарушали чудовищные воспоминания, которые, как можно было ожидать, подстерегали его во мраке. Во сне он думал о словах и, просыпаясь, повторял их, будто заучивал иностранный словник. Людович сделался приверженцем этого могучего, опьяняющего напитка — английского языка.
Не изнывая, как изнывают от тяжкого труда, а, скорее, с восторгом упоения Людович работал над своими записными книжками; расширяя, развертывая, шлифуя, часто консультируясь с Фаулером, не гнушаясь заглядывать и в Роже, он писал и переписывал заново своим мелким писарским почерком многочисленные листы линованной бумаги, которой снабжалась армия; он писал, не говоря никому ни слова о том, что задумал, пока наконец не исписал пятьдесят листов бумаги форматом тринадцать на шестнадцать дюймов, которые и послал сэру Ральфу не для того, чтобы узнать его мнение, а для того, чтобы тот подыскал издателя.
В то время в книжной торговле наступил золотой век в миниатюре; продавалось все что угодно; популярность писателя определялась только возможностью достать бумагу. Однако издатели имели обязательства перед старыми клиентами и думали о будущем. Эссе Людовича не внушали надежд стать бестселлерами. Солидные фирмы интересовались скорее перспективами, чем достоинствами. Поэтому-то сэр Ральф и послал рукопись Эверарду Спрюсу — основателю и редактору журнала «Севайвэл», человеку, который не имел никаких честолюбивых замыслов, считая, несмотря на название[79] его ежемесячного обозрения, что род человеческий обречен исчезнуть в хаосе.
Спрюса, который в предвоенные годы не пользовался слишком большим уважением в кругах молодых писателей социалистического толка, война подняла на недосягаемую высоту. Те из его друзей, кто не сбежал в Ирландию или Америку, вступили в «пожарную команду»[80] . В отличие от них Спрюс остался на своих позициях, и в тот суматошный период, когда Гай, сидя в «Беллами», строчил множество бесплодных прошений о приеме на военную службу, он объявил о рождении журнала, посвященного «выживанию ценностей». Министерство информации взяло журнал под свое крыло, освободило его сотрудников от всех других повинностей, назначило щедрое пособие бумагой и завалило этим журналом все страны, куда еще был открыт доступ британским судам. Эти журналы даже разбрасывались с самолетов над районами, находившимися под владычеством немцев; партизаны терпеливо пытались читать их с помощью словарей. Член парламента, пожаловавшийся в палате общин на то, что, как он мог понять, тон журнала пессимистичен и его содержание не имеет отношения к военным усилиям, получил отпор со стороны министра, указавшего в довольно пространном заявлении, что свободное выражение мыслей имеет важное значение для демократии. «Лично я не сомневаюсь, — сказал министр, — и мое мнение подтверждается многими сообщениями, что выживание того, что в нашей стране в настоящих условиях является почти уникальным, а именно — журнала, полностью не зависящего от официальных указаний (эти слова вызвали смех в зале), рождает большое воодушевление у наших союзников и сочувствующих нам во всем мире».
Спрюс жил в прекрасном доме на Чейни-уок, окруженный заботами четырех секретарш. Сюда-то и направил Людовича сэр Ральф. Он пошел пешком по неосвещенным улицам, в продолжавшем сгущаться тумане, вдыхая доносившиеся с реки запахи.