– Земляк, расстроился? – говорит Куриленко, подходя ко мне.
Он без фуражки, потому что занятия кончились. Стамати тоже здесь, он смотрит на меня с мрачным сочувствием.
– Большой, видать, стервец у нас ротный, хлопцы! – говорит Куриленко, поматывая головой с видом знатока. – Выдающая сука, окопался в тылу, сволочуга, и мало себе думает.
– А может, он с фронта? – говорит Стамати.
– А где твои глаза, вольнопер? – насмешливо говорит Куриленко. – Не видел, что ли, на нем кожаный темляк? Чтоб он был на фронте, у него был бы красный анненский темляк. Кадровая шкура! По замашкам видно. Сунулся бы он на позиции заговорить таким длинным языком – одного дня не прожил бы. Там разговор короткий, хлопцы, – пуля в затылок!
Мы молча слушаем. Колесник от трудных дум открыл рот. Куриленко расстегивает пояс и ложится на нары. Он хочет спать.
– Ты слышал? – многозначительно говорит Стамати. – Ты понял настроения ребят? Надо поговорить с ними. Может, нам удастся сколотить кружок…
Ну как мне поговорить с ними? Я никогда не жил среди такого множества людей. В одной нашей роте – три литеры: «А», «Б» и «В». В каждой триста человек. Обилие людей подавляет меня. Только ближних я различаю. Остальные сливаются в неясную сквернословящую перспективу. Здесь все сквернословят. Брань, которую я считал присущей языку только пьяных или преступников, здесь изрыгают через каждые два слова, и никто не обижается на эти страшные оскорбления.
Странности нового мира обступают меня. Здесь не знают столов, салфеток, мыла. Пятеро едят из одного, котла, обсасывают деревянную ложку и снова суют ее в котел; то, что я считал этнографией, картинкой из Элизе Реклю, здесь – жизнь. И я должен, как все, совать ложку в котелок и по ночам ловить на себе насекомых и давить их на ногтях со звуком, похожим на лопанье каштанов.
Здесь пьют кирпичный чай. Его отламывают каблуком, положивши на пол. Кипятку здесь придают огромное значение. На кипятке сделал карьеру Степиков. У него собственный чайник, и взводный посылает его поминутно за кипятком в лавчонку против казармы. Часовые выпускают Степикова, когда у него в руках чайник. Степиков ходит с чайником в театр, в гости.
Здесь выдают двадцать восемь копеек жалованья в месяц, тридцать два золотника крупы и полфунта сахару. Молдаване, сидя на полу, едят сахар с салом и изнемогают от блаженства. Взводный Дриженко подкрадывается сзади к самому грязному, самому робкому – молдаванину Луке и оглушительно кричит над ухом: «Мамалыжник, посылка на твое имя!» Но Лука не двигается с места. Он глух. Или он притворяется глухим? Взводный, разозлившись, что испытание не удалось, с размаху дает Луке по уху. Тот падает. Я вскакиваю. Но Стамати властным взглядом удерживает меня на месте. Как быстро Володька привык к этой обстановке! «Сережка, сдерживай себя, – шепчет он, – помни, для чего ты здесь!»
Поев, здесь испражняются, сразу по двадцать человек, над зловонными ямами, увязая в глине, рыгают, выпускают желудочные газы, раздирают до крови кожу, мочатся не скрываясь, где попало. Когда мы пришли на стрельбищное поле всем полком, в составе шести тысяч человек, – безобразно распухший, заболевший тыловой водянкой запасной полк, – я оглянулся и ахнул: несколько сот человек после команды «оправиться» отошли в сторону и, присев на корточки, опорожняли желудок. Рассветное солнце озаряло этот чудовищный луг, на котором взошли круглыми розовыми плодами сотни обнаженных ягодиц.
Я задыхаюсь, я теряю себя в дикости и одинаковости этого мира, – так было испокон веков. Я хочу разбить окаменелость этой среды своими знаниями, книжностью, пониманием причин. Не может быть, чтоб эти люди были только животными! Ведь здесь все эксплуатируемые, братья, обманутые, которым нужно открыть глаза. Я мучительно думаю, как это сделать. В этот момент я вдруг замечаю, что взводный раздает солдатам патриотические книжки: «Спасительная молитва воина, идущего на поле брани», «Утешение и наставление скорбящим о смерти на войне воинов». Солдаты читают их, внимательно шевеля губами, прячут за голенище – не разберу я для чего, из уважения ли к книге или чтоб потом раскурить.
В бессилии я бросаюсь на нары, пытаюсь заснуть. Но тут начинается храп – храпит взвод, храпит рота, храпят три литеры – «А», «Б» и «В» – тонко, на разные ноздри, с густотой, с клокотаньем жирных масс в носоглотке. Астматические, катаральные груди свистят и стонут, из отпавших челюстей текут слюни. И во сне люди не перестают раздирать кожу грязными ногтями. Я засыпаю только к утру, когда дневальный, проходя на носках, задувает вонючую лампу. Через два часа меня будит оглушительный барабан…
– Сережа, – сказал мне Стамати, – я уже наметил кой-кого. А ты?
– Я тоже, – соврал я.
На третий день мы пошли принимать присягу. Собралось несколько тысяч новобранцев, сведенных во взводы и отделения. Выстроились четырехугольником на огромном плацу. В середину вышли офицеры и духовные лица. Странно было видеть черные сюртуки раввина и пастора посреди золотых погон и голубых шинелей офицерства. Потом к ним присоединились ксендз в крылатке и священник в рясе. Священнослужители дружественно беседовали под удивленными взглядами нескольких тысяч солдат. Большинство представляло себе, что духовные лица разных религий должны быть в кровавой вражде между собой.
Небольшую речь произнес священник.
– Среди вас много крестьян, – сказал он, – война имеет огромное культурное значение для русского крестьянина. Многому полезному научит она его. Можно с уверенностью сказать, что война будет для крестьянства поучительнее всех выставок. А теперь, православные, повторите за мной слова присяги.
Он поднял правую руку с крестом и произнес:
– Обещаю и клянусь всемогущим богом перед святым его Евангелием в том, что хочу и должен его императорскому величеству…
Он остановился, чтобы мы повторили.
Нестройный гул разлился по полю. И я, увлеченный движением голосов, пробормотал:
– …хочу и должен его импера…
Я оглянулся на Стамати. Он молчал. Смущенный, замолчал и я.
– …верно и нелицемерно, – продолжал священник, – служить не щадя живота своего… – И снова остановился, простирая крест.