ритуальными рождественскими играми и угощениями, с деревенским хором на старинных кедровых антресолях, с пакетами из тисненой оберточной бумаги, перевязанными золотым шпагатом; здесь, вопреки любым слухам, ходившим о нас в течение года, мы с ней считались мужем и женой. «Мы должны сохранять это положение любой ценой во имя наших детей», — говорила моя жена…
— Да, два рождества… И три дня хорошего тона, прежде чем я последовал за тобой на Капри.
— В наше первое лето.
— Помнишь, как я остался в Неаполе, потом приехал, как мы сговорились встретиться на горной тропе и всё это оказалось зря?
— Я вернулась на виллу и говорю: «Папа, угадай, кто приехал в гостиницу?» А он отвечает: «Чарльз Райдер, я полагаю». Я спрашиваю: «Как ты догадался?», а папа говорит: «Кара вернулась из Парижа с известием, что вы с ним неразлучны. У него, как видно, особая склонность к моим детям. Что ж, привези его сюда. По-моему, здесь хватит места».
— Еще как-то у тебя была желтуха и ты не позволяла мне тебя видеть.
— А в другой раз у меня была инфлюэнца, и ты боялся приходить.
— И бессчетные поездки к избирателям Рекса.
— И коронационная неделя, когда ты сбежал из Лондона. И твоя миссия доброй воли к тестю. И еще тот раз, когда ты ездил в Оксфорд писать картину, которая им не понравилась. Да, дней сто, не меньше.
— Сто дней, потерянных из двух с небольшим лет… и ни одного дня холода, недоверия или разочарования.
— Ни одного.
Мы замолчали; только птицы в липовых кронах щебетали на множество чистых, еле слышных голосов; только вода журчала среди резных камней.
Джулия взяла платок из моего нагрудного кармана и вытерла руку; потом закурила сигарету. Я боялся пресечь чреду воспоминаний, но оказалось, что мысли наши на этот раз бежали в разных направлениях, потому что, когда Джулия наконец заговорила, слова ее были печальны:
— А дальше что? Еще сто дней?
— Вся жизнь.
— Я хочу стать твоей женой, Чарльз.
— Конечно. Что вдруг сейчас?
— Война, — сказала Джулия. — Ввечеру, поутру, не сегодня-завтра. Я хочу прожить с тобою хоть несколько дней по-настоящему спокойно.
— А это неужели не покой?
Солнце клонилось к лесу на дальних холмах; обращенные к нам склоны покрыла вечерняя тень, только пруды внизу полыхали закатным огнем; свет перед смертью разгорался всё пышнее, прочертив через луг длинные тени, вступив на широкие каменные пространства террасы, воспламенив окна, осветив карнизы, колонны, купол, разложив все пестрые ароматные товары земли, листву, камень и окружив сиянием голову и золотые плечи сидящей рядом со мною женщины.
— Что же тогда покой, если не это?
— Еще очень многое. — И холодным, деловитым тоном она продолжала: — Брак не совершается по первому побуждению. Сначала должен быть развод, два развода. Нужно выработать план.
— План, развод, война — и это в такой вечер!
— Иногда я чувствую, — сказала Джулия, — словно прошлое и будущее так теснят нас с обеих сторон, что для настоящего совершенно не остается места.
Тут по ступеням навстречу закату сошел Уилкокс и объявил, что ужинать подано.
В Расписной гостиной ставни были закрыты, шторы задернуты и ярко горели свечи.
— О, три персоны?
— Да, ваша светлость, лорд Брайдсхед приехал полчаса назад. Он просил передать, чтобы вы приступали к ужину, не дожидаясь его, так как он может слегка запоздать.
— Он бог знает как давно не был, — сказала Джулия. — Не понимаю, чем он там занимается в Лондоне.
Мы часто гадали об этом, теряясь в самых фантастических предположениях, ибо Брайди был личность таинственная — некое скрытное, подпольное существо, тупорылый зверь, который роет подземные ходы, прячется от солнечного света и долгие месяцы проводит в спячке. Всю свою взрослую жизнь он пребывал в полнейшем бездействии; разговоры о том, чтобы ему вступить в армию, стать членом парламента, уйти в монастырь, так и остались разговорами. Наверняка о нем было известно только одно — да и то потому, что как-то в пору газетного голода это послужило темой большой заметки под заглавием «Редкое хобби пэра», — а именно что он собирает коллекцию спичечных коробков. Он наклеивал их на доски, завел на них картотеку и занимал под них с каждым годом всё больше и больше места в своем маленьком вестминстерском доме. Сначала газетная известность смущала его, однако вскоре он нашел в ней большое удовлетворение, так как получил благодаря ей возможность установить контакты с коллекционерами во всех частях света и теперь переписывался с ними и обменивался дубликатами. Ни о каких других его интересах сведений не было. Он по-прежнему возглавлял марчмейнских охотников и неукоснительно, бывая дома, выезжал с ними раз в неделю; но никогда не ездил с соседями, у которых были лучшие угодья. Настоящего спортивного азарта он не испытывал и в тот сезон был на охоте считанное число раз; дружбу он ни с кем не водил, исправно навещал своих теток и присутствовал на официальных обедах, которые устраивались католическими кругами. В Брайдсхеде он исполнял все необходимые общественные обязанности, внося с собой на трибуну, на банкет и на заседания всевозможных комитетов туман прямолинейности и отчуждения.
— На той неделе в Уондсворте был найден труп девушки, задушенной куском колючей проволоки, — заметил я, возобновляя старую игру.
— Не иначе как дело рук Брайди. Он такой. — Мы просидели за столом с четверть часа, когда он наконец к нам присоединился, торжественно войдя в комнату в своем бутылочно-зеленом бархатном смокинге, который он всегда держал в Брайдсхеде и надевал, выходя к столу. В тридцать восемь лет он сильно облысел и обрюзг и вполне мог сойти за сорокапятилетнего.
— Гм, — сказал он, — гм. Только вы двое. Я надеялся застать также и Рекса.
Я часто пытался представить себе, что он думает обо мне и о моем постоянном присутствии; мне казалось, он с полным равнодушием принимает меня как члена семьи. Дважды за два прошедших года он удивил меня поступками, которые можно было понять как знаки дружеского расположения: на прошлое Рождество он прислал мне свою фотографию в одеянии мальтийского рыцаря, а вскоре после этого пригласил меня на обед в своем клубе. И тому и другому имелось объяснение: он заказал слишком много отпечатков своего портрета и не знал, куда их девать; и он гордился своим клубом. Это было удивительнейшее объединение людей, занимавших весьма видное положение в своих областях, они встречались раз в месяц и проводили вечер за церемонным дуракавалянием; каждый имел прозвище — Брайди звался Братец Гранд — и носил соответствующий, изготовленный по специальному рисунку бриллиантовый знак наподобие ордена; еще у них были особые клубные пуговицы на жилетах и очень сложный ритуал представления гостей; по окончании обеда зачитывался доклад и произносились шуточные спичи. Члены клуба щеголяли друг перед другом своими знаменитыми гостями, а так как у Брайди друзей не было, а я был довольно известен, он и пригласил меня. Даже там, за клубным столом, я чувствовал, что от Брайдсхеда исходят магнетические волны светской неловкости, образуя вокруг него словно маленькое море всеобщего замешательства, в котором он плавал невозмутимо, как бревно.
Брайди сел против меня и склонил над тарелкой розовую лысину.
— Ну, Брайди, какие новости?
— У меня действительно есть некоторые новости, — ответил он. — Однако дело терпит.
— Скажи сейчас.
Он сделал гримасу — в том смысле, что, мол, нельзя же при слугах, — и тут же спросил:
— Как продвигается картина, Чарльз?
— Какая картина?
— Ну, та, что там сейчас у вас на стапелях.