йогурт с проростками пшеницы.
— Ух ты, — покачала головой Кэсси. — Я и не знала, что в восьмидесятые ели проростки пшеницы.
— По-моему, Джеми была незаконнорожденной. Отца ее я никогда не видел. Кто-то из детей пытался ее подкалывать на сей счет, но потом она одного поколотила и все примолкли. Однажды я спросил у мамы, где отец Джеми, и она заявила, что не надо лезть не в свои дела. Джеми я тоже об этом спросил. Она пожала плечами и ответила: «Кому какое дело?»
— А Питер?
— Питер был лидером. Всегда, сколько я его помню. Когда у нас возникали проблемы, он мог поговорить с кем угодно и все решить. Не потому, что был изворотливым, просто внушал доверие и любил людей. И вообще он был добрым.
У нас на улице жил один паренек, Крошка Уилли. Одно имя чего стоит — не знаю, о чем думали его родители. Но, кроме того, он носил толстые очки и круглый год ходил в вязаном свитере с мультяшными зверушками, потому что у него болела грудь. Когда он говорил, то всегда начинал с фразы: «Моя мама считает…» Мы над ним долго издевались — рисовали картинки на тетрадях; плевали на макушку, сидя на деревьях; подсовывали кроличий помет, объясняя, что это изюм в шоколаде… Но когда нам стукнуло двенадцать, Питер нас остановил. «Это нечестно, — сказал он. — Он же не виноват».
Мы с Джеми согласились, хотя поспорили насчет того, что Уилли вполне мог бы называть себя Билли и рассказывать всем встречным и поперечным, что думает его мама. Питер так нас пристыдил, что в следующий раз я предложил пареньку половинку «Марса», но он лишь вытаращил глаза и удрал. Что сейчас поделывает этот Уилли? В кино он играл бы какого-нибудь гения и нобелевского лауреата с женой- супермоделью, а в реальной жизни, видимо, работает подопытным кроликом в каком-нибудь исследовательском центре и все еще носит свой свитер.
— Редкий случай, — заметила Кэсси. — Обычно дети очень агрессивны. Я по крайней мере помню себя такой.
— Питер был необычным ребенком.
Она остановилась, подняла ярко-оранжевую раковину и стала разглядывать.
— Есть шанс, что они живы, верно? — Кэсси потерла раковину о рукав куртки и сдула с нее песок. — Где-нибудь.
— Не исключено, — буркнул я. Питер и Джеми, где-то далеко, молча движутся в густой толпе. В двенадцать лет я боялся этого больше всего — что они попросту сбежали, бросив меня одного. Я до сих пор иногда высматриваю их на вокзалах и в аэропортах. Сейчас уже поостыл, но раньше буквально впадал в панику, вертя головой во все стороны, как рисованный персонаж, в страхе, что пропущу хотя бы одно лицо и оно окажется именно тем, нужным. — Хотя сомневаюсь. Было много крови.
Кэсси убрала раковину в карман и взглянула на меня.
— Детали мне неизвестны.
— Я оставлю тебе материалы дела. — Произнести эту фразу было трудно, словно я предлагал ей личный дневник. — Расскажешь потом, что думаешь.
Начинался прилив. Пляж в Сэндимаунте такой пологий, что во время отлива моря почти не видно — это только серая полоска у горизонта. А затем оно вдруг надвигается на людей и застает их врасплох. Через несколько минут вода уже была нам по колено.
— Пора возвращаться, — вздохнула Кэсси. — Ты не забыл, что к ужину приедет Сэм?
— Помню, — кивнул я без энтузиазма. Сэм мне нравился — он нравился всем, кроме Купера, — но я не был уверен, что сейчас меня устроит чье-либо общество. — О чем ты с ним станешь говорить?
— О деле, — усмехнулась она. — О работе. Об убийстве.
Я поморщился.
Малыши в двойной коляске мутузили друг другу погремушками.
— Джастин! Бритни! — орала на них мать. — Заткнитесь, пока я вас не убила!
Я обнял Кэсси и отвел на безопасную дистанцию, после чего мы оба расхохотались.
В общем, я все-таки прижился в интернате. Когда меня привезли на второй учебный год (я рыдал, орал, хватался за дверцу машины, а старший воспитатель с гримасой отвращения на лице отрывал от нее мои пальцы и тащил меня к подъезду), я осознал, что, несмотря на протесты и мольбы, меня все равно оставят в школе. И я перестал мечтать о доме.
Выбора у меня не было. В первый год неутешная тоска почти довела меня до точки (у меня почти постоянно кружилась голова, я забывал фамилии преподавателей и номера корпусов). Выносливость даже у тринадцатилетних подростков небеспредельна, и в конце концов все закончилось бы нервным срывом. Но в последний момент меня спас инстинкт самосохранения. В первый день второго года я проплакал всю ночь, а утром встал с твердым убеждением, что никогда больше не буду скучать по дому.
Вскоре, к своему удивлению, я довольно быстро адаптировался к обстановке. Мне не составило труда усвоить школьный сленг (младшие — «кроты», старшие — «акулы»), и уже через неделю я переделал свой дублинский акцент в классический британский. Подружился с Чарли, сидевший рядом со мной на уроке географии, пареньком с круглым серьезным лицом и обаятельной улыбкой. Позже, повзрослев, мы часто вместе делали уроки, баловались самокрутками, которыми снабжал нас его старший брат, студент Кембриджа, и вели бесконечные стыдливые и увлекательные разговоры о девчонках. Мои успехи в учебе были средними: интернат представлялся вечным неизбежным злом, за пределами его ничего не существует, и порой я переставал понимать, зачем мне вообще нужно учиться. Но зато я стал неплохо плавать и попал в школьную команду, что повысило мой авторитет в глазах преподавателей и учеников гораздо больше, чем любые успехи на экзаменах. На пятый год меня даже сделали старостой — я приписывал это своему хорошему имиджу, так же как и назначение в отдел по расследованию убийств.
Почти все каникулы я проводил у Чарли в Херефордшире, где учился ездить на старом «мерседесе» его отца (автомобиль подпрыгивает на ухабах, стекла опущены, в колонках ревет Бон Джови, и мы подпеваем во всю силу своих легких) и влюблялся в его сестер. Скоро я обнаружил, что вообще не хочу возвращаться домой. Наше новое жилье в Лейкслипе было мрачным и неуютным, там вечно пахло сыростью. Мама кое-как расставила вещи в моей спальне, и я всегда чувствовал себя там так, будто приехал не домой, а в лагерь для беженцев. Жившие по соседству дети носили короткие стрижки, косо смотрели в мою сторону и отпускали шуточки насчет моего акцента.
Родители заметили, что я изменился, но вместо того чтобы обрадоваться моим успехам в школе, занервничали и стали сокрушаться по поводу того, что я непривычно сдержан и уверен в себе. Мать ходила по дому на цыпочках и робко спрашивала, что я хочу к чаю. Отец, откашливаясь и теребя газету, старался вести со мной «мужские» разговоры, которые чаще всего разбивались о мое пассивное молчание. Умом я понимал: они отослали меня в интернат, желая защитить от назойливости журналистов, визитов полиции и любопытства сверстников, — и даже признавал, что решение было вполне разумным, но в глубине души засело ощущение — наверное, содержавшее в себе крупицу истины, — что родители отправили меня из дому, поскольку начали меня бояться. Словно чудовищный младенец без мозгов или сиамский близнец, у которого отрезали вторую половину, одним фактом своим выживания я превратился в жуткого уродца.
8
Сэм приехал вовремя, одетый с иголочки, как подросток на первое свидание, даже шевелюру пригладил, правда, оставив на затылке хохолок, — и привез бутылку вина.
— Держи! — Он вручил ее Кэсси. — Не знаю, что ты готовишь, но парень в магазине сказал, что оно подойдет к чему угодно.
— Отлично, — кивнула Кэсси, убавив музыку (Рики Мартин на испанском; она часто включала его подборку, когда делала что-нибудь по дому или возилась в кухне), и полезла за бокалами в сервант. — Вообще-то я готовлю пасту. Штопор вон в том ящике. Роб, милый, надо встряхивать сковородку, а не водить по ней ложкой.