пропустили.
Он не смог ни до конца поэму написать, ни напечатать до конца — написанное.
Почему же так важно было кончить поэму?
«Начиная, — говорил поэт, — я не видел ясно, где ее конец...» Вряд ли он видел ясно, где ее конец, и заключая. Да и возможен ли в такой поэме конец? Очевидно, дело не в том, что можно было получить однозначный ответ, указать пальцем: «Вот — счастливый...» И недаром из разных свидетельств, мемуаров и просто догадок возникает такое количество разных претендентов на роль ублаготворенных найденным счастьем: от народолюбивых просветителей до горьких пьяниц...
Однако Некрасов, хотя уже и не надеялся на завершение работы, все же страстно желал обнародовать то, что — это становилось ясно — должно было оказаться пусть не окончанием поэмы, но все же концом работы над ней, хотел, как, наверное, сказал бы кто-нибудь из героев Достоевского: «мысль объявить».
Да, поэма осталась неоконченной, и в этом смысле наш поэт, подобно Пушкину, уносил с собой некую неразгаданную тайну, но — «мысль объявлена». Если главный тезис всего позднего творчества Некрасова — «Дряхлый мир на роковом пути», то главный в нем же антитезис этому —
Скрытный, замкнутый, хандрящий, раздраженный, грустный, Некрасов, как, может быть, никто в русской литературе, нес в себе эти начала. Оказалось, что в стихах четвертьвековой давности он пророчески написал и о себе:
Это поняли все, увидя его труп, «живой труп», говоря не метафорически. «Я видел его, — пишет Достоевский, — в последний раз за месяц до его смерти. Он казался тогда почти уже трупом, так что странно было даже видеть, что такой труп говорит, шевелит губами. Но он не только говорил, но и сохранял всю ясность ума».
«Некрасов умирает, — пишет Льву Толстому Николай Страхов, — меня это очень волнует. Когда он звал к себе обедать (в связи с переговорами о публикации «Анны Карениной» в «Отечественных записках». —
Достоевский пришел прощаться еще с живым поэтом уже в полном сознании посмертного его значения: «Этот человек остался в нашем сердце. Порывы любви этого поэта так часто были искренни, чисты и простосердечны! Стремление же его к народу столь высоко, что ставит его как поэта на высшее место. Что же до человека и гражданина, то, опять-таки любовью к народу и страданием по нем он оправдал себя сам и многое искупил, если и действительно было что искупить...» А по свидетельству дочери Достоевского, когда пришел черед хоронить его самого, то жена вспомнила слова писателя как раз по возвращении с похорон поэта: «Я скоро последую за Некрасовым... Прошу тебя, похорони меня на том же кладбище. Я не хочу заснуть последним сном на Волковом, рядом с другими русскими писателями... Я хочу лежать рядом с Некрасовым».
Но — деньги, деньги... «За место была запрошена цена, намного превышавшая скромную сумму, которой располагала моя мать».
Нетерпимый, язвительный, постоянно раздраженный собственным нездоровьем, М. Е. Салтыков раздражается и самой болезнью Некрасова.
Снова — деньги, деньги... «Четырех докторов при себе имеет, а пятый Боткин наблюдает... во всяком случае, он явится в царство небесное в карете цугом и в сопровождении четырех врачей и пятого — лейб- медика. А вот у меня жена заболела — я два дня бился, не мог направить медицинскую помощь — всем некогда. А ведь я не совсем же неимущий...» Через две недели он пишет тому же корреспонденту о том, что случится, когда умрет Некрасов: «С потерей его утратится центр...»
После долгих-долгих лет молчания, сносясь через Пыпина, спешит со своим словом Чернышевский, который — мы помним — боялся «сентиментов» и дружеских излияний и которого, наконец, буквально прорвало: «Если когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет продолжать дышать, скажи ему, что я горячо любил его как человека, что я благодарю его за его доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов». Некрасов еще дышал: «Скажите Николаю Гавриловичу, что я очень благодарю его, что я теперь утешен: его слова дороже, чем чьи-либо слова». Еще бы: ведь это слова «пророка». Но Чернышевский безутешен. И, еще не зная, что говорит уже о покойном Некрасове, снова пишет Пыпину: «...Скажи, что он был честнее меня. Это, буквально». Еще бы: ведь, никогда не скованный никакой догмой, он действительно «честнее» смотрел на жизнь.
«О Некрасове я рыдал, — просто: рыдал по целым часам каждый день целый месяц после того, как написал тебе о нем...» Так со всей полнотой нахлынувшего горячего чувства прощался Чернышевский —
Явился и
«Мы были когда-то короткими, близкими друзьями... Но настал недобрый миг — и мы расстались, как враги.
Прошло много лет... И вот, заехав в город, где он жил, я узнал, что он безнадежно болен — и желает видеться со мною.
Я отправился к нему, вошел в его комнату... Взоры наши встретились.
Я едва узнал его. Боже! что с ним сделал недуг! Желтый, высохший, с лысиной во всю голову, с узкой седой бородой, он сидел в одной, нарочно разрезанной рубахе... он не мог сносить давление самого легкого платья. Порывисто протянул он мне страшно худую, словно обглоданную руку, усиленно прошептал несколько невнятных слов — привет ли то был, упрек ли, кто знает?..
Сердце во мне упало... Я сел на стул возле него —... но мне почудилось, что не его рука взялась за мою. Мне почудилось, что между нами сидит высокая, тихая, белая женщина... Эта женщина соединила наши руки... Она навсегда примирила нас.
Да... Смерть нас примирила».
Зинаида Николаевна рассказала об этом свидании проще, но, может быть, и сильнее:
«Тургенев с цилиндром в руках, бодрый, высокий, представительный, появился в дверях столовой, которая прилегала у нас к передней. Взглянул на Николая Алексеевича и застыл, пораженный его видом. А у мужа по лицу страдальческая судорога прошла: видимо, невмоготу ему было бороться с приступом невыразимого душевного волнения... Поднял тонкую исхудалую руку, сделал ею прощальный жест в сторону Тургенева, которым как бы хотел сказать, что не в силах с ним говорить... Тургенев, лицо которого было также искажено от волнения, молча благословил мужа и исчез в дверях. Ни слова не было сказано во время этого свидания...»