Ты грустна, ты страдаешь душою: Верю — здесь не страдать мудрено. С окружающей нас нищетою Здесь природа сама заодно. Бесконечно унылы и жалки Эти пастбища, нивы, луга, Эти мокрые, сонные галки, Что сидят на вершине стога, Эта кляча с крестьянином пьяным, Через силу бегущая вскачь В даль, сокрытую синим туманом, Это мутное небо... Хоть плачь! Но не краше и город богатый: Те же тучи по небу бегут, Жутко нервам — железной лопатой Там теперь мостовую скребут... Это Некрасов, но это и, так сказать, анти-Некрасов. Дело в том, что Некрасов от сороковых до середины шестидесятых годов обычно воспринимает зло как зло предельно конкретное, отчетливо индивидуальное в носителе зла и в его жертве: будь то безобразная сцена избиения лошади или надругательство над крепостным человеком.
С конца 60-х годов зло обобщается, масштаб его укрупняется. В том же «Утре» есть картина «страшного мира», в котором все заодно: и нищая деревня, и город «не краше», и люди, и природа (погода, наводненье, пожар). И главное: у Некрасова (!) все чаще начинают пропадать конкретные проявления зла и страдания (!), индивидуальные, личные носители того и другого, к которым он всегда был так внимателен и восприимчив.
Почти к каждой строке некрасовского «Утра» сыщется в его более ранних произведениях соответствие — сюжет.
Можно вспомнить стихотворение 1848 года:
Вчерашний день, часу в шестом Зашел я на Сенную; Там били женщину кнутом, Крестьянку молодую. Ни звука из ее груди, Лишь бич свистал, играя... И Музе я сказал: «Гляди! Сестра твоя родная!» В «Утре» 1873 года:
Начинается всюду работа, Возвестили пожар с каланчи, На позорную площадь кого-то Провезли — там уж ждут палачи. То, что было развернутой картиной, вызывавшей активное сочувствие, стало простой информацией, и человек исчез за этим «кого-то»...
Так, в «унынье» и зле — сама сила размера начинает говорить о точности нового и страшного закона:
Проститутка домой на рассвете Поспешает, покинув постель, Офицеры в наемной карете Скачут за город, будет дуэль. Сколько поведал нам поэт об этих несчастных проститутках («Убогая и нарядная», «Еду ли ночью...», «Когда из мрака заблужденья...»), и всегда это была драма личная. Здесь же лишь упоминание проститутки, не задерживающее нашего внимания ни одним частным штрихом, обозначение всех проституток вообще, как обозначены и все вообще торгаши:
Торгаши просыпаются дружно И спешат за прилавки засесть. И здесь нет привычного обличения торгашей, только свидетельство — едва ли не жалость:
Целый день им обмеривать нужно, Чтобы вечером сытно поесть. Чу! Из крепости грянули пушки! Наводненье столице грозит... Кто-то умер: на красной подушке Первой степени «Анна» лежит. И «Анна» здесь не средство возвеличения (вспомним в «Секрете»: «Имею и «Анну» с короною», — самодовольно хвалился герой) и не предмет обличения (первая-то степень и делает ее особенно жалкой).
Дворник вора колотит — попался! Гонят стадо гусей на убой: Где-то в верхнем этаже раздался Выстрел — кто-то покончил с собой...