же безнадёжный крик, и нельзя сказать, что это было страшно, скорее тошно, и когда утром, закутанный до глаз, он спускался за водой по лестнице, залитой замерзшим дерьмом, держа за руку мать, которая волочила санки с привязанным ведром, этот, который кричал, лежал внизу возле клетки лифта, наверное, там же, где упал вчера, наверняка там же — сам он встать не мог, ползти тоже, а выйти к нему так никто и не вышел… Мы выжили только потому, что мать имела обыкновение покупать дрова не летом, а ранней весной. Дрова нас спасли. И кошки. Двенадцать взрослых кошек и маленький котёнок, который был так голоден, что, когда я хотел его погладить, он бросился на мою руку и жадно грыз и кусал пальцы…»
И только уже в начале 1990-х Борис Натанович, оставшийся без брата и подавленный этой потерей, почувствует, что должен вспомнить и записать, как бы это ни было тяжело, и в «Поиске предназначения» напишет о блокаде так, как ни один писатель до него.
Цитировать оттуда отдельные фразы? Нет. Вот это точно надо читать целиком.
А в качестве дополнения ко всему сказанному, пожалуй, стоит привести без купюр чудом сохранившуюся страничку из блокадного дневника школьника. Комментировать эти записи тяжело, да и не надо, наверное, хотя к концу они становятся похожими на бред. Но так уж получается, что именно эти строки, написанные Аркадием Стругацким, — самые первые из дошедших до нас.
«25/XII — 1941 г.
Решил всё же вести дневник. Сегодня прибавили хлеба. Дают 200 г. С Нового года ожидается прибавка ещё 100 г, но я рад и тому, что получил сегодня. Такой кусок хлеба! Впрочем, я на радостях съел его ещё до вечернего чая с половиной повидлы. В уничтожении повидлы принимала участие вся семья (кроме бабки), т. к. ни у кого нет сахара.
С 28-го думаю начать работать по-настоящему. Занятия: математика (как подготовка к теоретической астрономии), сферическая астрономия (по Полаку) и переменные звёзды (по Бруггеннате). Математику буду изучать по Филипсу. Прекрасный учебник! У меня будут четыре „Дела“: 1-е: „Вспомогательные предметы“ (математика и сферическая астрономия); 2-е: „Теоретическая астрономия“; 3-е: „Переменные звёзды“; 4-е: „Наблюдения“. Это будет хорошо. Ничто не путается под ногами.
Кроме того, нелегальное 5-е дело: „Кулинария“. Ему я буду ежедневно уделять часок времени. Пока читаю „Дочь снегов“
В школе делают гроб для Фридмана. Было три урока.
26/XII — 1941 г.
27/XII — 1941 г. в 6 ч. Умер мой товарищ Александр Евгеньевич Пашковский (голод и туберкулез).
Нет, нормальные занятия начну с 1/I — 1942 г.
Вчера бабка купила вместо конфет мастику. Вечер был испорчен. Как я хотел бы, чтобы бабки здесь не было!
29/XII — 1941 г.
Сегодня плохо с надеждами (и с хлебом). Сашина труба. Орудия били, но сейчас же перестали. Одна надежда — на январь. Отец и суп в духовке».
Есть ещё записи в дневнике отца. Жуткие в своей лаконичности и будничности, сделанные буквально в те же дни. Мы приведём три: одну до Аркашиных заметок и две — после.
«22/XII — Муки голода: 125 г хлеба, без жиров, без круп, мучительные заботы о сохранении жизни детей. Саня проявляет поистине героизм, добывая на стороне то хлеба, то дуранды
2/I — Неприятность: Арк утащил из шкафа припрятанные для Бори печенье, сухарь и конфетку — гадость, презрение! Стыдится и испуган.
3/I — Утром умерла мама. Убрали труп в холодную комнату, выдохнули с облегчением. Нужно беречь детей. <…> Есть надежда на дуранду и дрова (часть уже привезены вручную на санках). Пока ещё в комнатах (кухне и Аркашиной) тепло. Нет света. Редко идёт вода, до сегодня свирепые морозы. Замер весь городской транспорт — всюду пешком, а сил нет!..»
В конце января 1942 года Натан Залманович получил возможность эвакуироваться из города вместе с последней партией сотрудников библиотеки в город Мелекесс (ныне Димитровград Ульяновской области). Уезжать должны были по Дороге жизни. На семейном совете было принято решение: Арку ехать с отцом, Борьке — оставаться с матерью. Сегодня бессмысленно спрашивать почему. Ещё бессмысленнее осуждать кого-то за ошибки. Из нынешнего далека не понять тогдашней логики. Да и подробности давно забыты даже участниками событий. Так случилось, так повернулась судьба. Значит, так было надо.
«Мне кажется, я запомнил минуту расставания, — вспоминает БНС, — большой отец, в гимнастёрке и с чёрной бородой, за спиной его, смутной тенью, Аркадий, и последние слова: „Передай маме, что ждать мы не могли…“ Или что-то в этом роде. Они уехали 28 января 1942 года, оставив нам свои продовольственные карточки на февраль (400 граммов хлеба, 150 „граммов жиров“ да 200 „граммов сахара и кондитерских изделий“). Эти граммы, без всякого сомнения, спасли нам с мамой жизнь, потому что февраль 1942-го был самым страшным, самым смертоносным месяцем блокады. Они уехали и исчезли, как нам казалось, — навсегда. В ответ на отчаянные письма и запросы, которые мама слала в Мелекесс, в апреле 42-го пришла одна-единственная телеграмма, беспощадная как война: „НАТАН СТРУГАЦКИЙ МЕЛЕКЕСС НЕ ПРИБЫЛ“. Это означало смерть. Я помню маму у окна с этой телеграммой в руке — сухие глаза её, страшные и словно слепые».
Самое подробное свидетельство всего произошедшего дальше мы находим в письме Аркадия от 21 июля 1942 года, адресованном другу-однокласснику Игорю Ашмарину из квартиры напротив и переписанному 1 августа матерью в свой дневник. Эти строки заслуживают того, чтобы быть приведёнными здесь полностью.
«Здравствуй, дорогой друг мой! Как видишь, я жив, хотя прошёл, или, вернее, прополз через такой ад, о котором не имел ни малейшего представления в дни жесточайшего голода и холода. Но об этом потом. Как часто я раскаивался в том, что не встретился с тобой перед своим отъездом. Я был так одинок и мне было временами так тоскливо, что я грыз собственные пальцы, чтобы не заплакать. Я хочу рассказать здесь тебе, как происходила наша (с отцом), а потом моя эвакуация. Как ты, может быть, знаешь, мы выехали морозным утром 28 января. Нам предстояло проехать от Ленинграда до Борисовой Гривы — последней станции на западном берегу Ладожского озера. Путь этот в мирное время проходился в два часа, мы же, голодные и замерзшие до невозможности, приехали туда только через полтора суток. Когда поезд остановился и надо было вылезать, я почувствовал, что совершенно окоченел. Однако мы выгрузились. Была ночь. Кое-как погрузились в грузовик, который должен был отвезти нас на другую сторону озера (причем шофёр ужасно матерился и угрожал ссадить нас). Машина тронулась. Шофёр, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофёр