где-то закапывали, изувеченных увозили неизвестно куда… Это общеизвестное. А что касается Кима, то приставать к нему перестали, но и дружбы ничьей в родном детдоме он не сыскал. Все числились на Голгофе. И Ким подружился со мной.
Во-первых, в классе оказались мы за одной партой. Это само по себе сближает. Но главное — моя мама. Чем-то очень ей понравился Ким. И когда приходил он к нам делать уроки, ему всегда выставлялось угощенье: мятая варёная картошка, круто посоленная и с нарезанным лучком, залитая обратом. И мы всласть лопали. Боже мой, как мы лопали, вспомнить страшно! Только хлеба, конечно, было маловато — так, по маленькой горбушке на нос. <…>
А родом он был откуда-то с юга, то ли из Батайска, то ли из Ростова. Отец сразу же ушёл на войну и сгинул, во всяком случае, у Кима о нем не осталось никаких воспоминаний. Когда немцы подошли к городу, мать подхватила сынка и перебралась к родителям. Надо полагать, куда-то неподалёку. Уже через несколько дней немцы без боя ворвались в это местечко и помчались дальше. На восток, на восток! Нах Шталинград!
Об оккупации у Кима особых воспоминаний не сохранилось. Кажется даже, что это было самое сладкое время в его маленькой жизни. Дед Старый и баба Вера души в нем не чаяли, картошки со сметаной, яиц и морковки было предостаточно, обширный двор и садик были в его полном распоряжении, вот только мать чахла день ото дня… Потом наступила та страшная зима, когда война взялась за него по- настоящему.
Вероятно, местечко это имело важное стратегическое значение, иначе чего бы две самые могучие армии в мире топтались на нём несколько дней (часов? недель?), гремели, бабахали, лязгали над головами двух стариков, молодой женщины и ребёнка, в ужасе зарывшихся в кучу картошки на дне погреба? Метались по земляным стенам охваченные паникой крысы, изобильно сыпалось с потолка, и всё тряслось в кромешной тьме… Выдалась тихая минутка, и дед Старый ползком вскарабкался по земляным ступеням и осторожно выглянул наружу, и сейчас же снова скатился вниз и сообщил, что хату разнесло до завалинки, а на месте сортира навалены грудой то ли мешки какие-то, то ли тела. Затем загремело, забахало, залязгало опять, да ещё и сильнее. Мать легла на Кима, прикрыв его своим немощным телом, баба Вера громко читала молитвы, дед Старый кряхтел и ворочался во тьме, всё старался зарыть любимых людей поглубже в картошку, а маленький Ким лежал, притиснутый телом матери, задыхался и ходил под себя… И тут снаружи вышибли дверь погреба и вбросили гранату.
Немец? Наш? Какая разница! Треснула взломанная дверь, погреб озарился серым светом, затем со стуком упало рядом, покатилось и грянуло. Целую вечность Ким лежал под трупами тех, кто мог им интересоваться. Потом ещё одну вечность он выбирался из-под этих трупов. Он выбрался, залитый кровью и испражнениями, сполз на земляной пол и завыл.
Он выл и никак не мог остановиться. Он не помнит, как пришли, как вытащили его наружу, смутно припоминается ему, как кто-то плачет над ним, кто-то матерится люто, потом его мыли и оттирали, и кто-то голый, стриженный ступеньками, лил на него нестерпимо горячую воду и надирал жесткой мочалкой. И вот он оказался чистенький, в подшитой, но всё равно непомерной солдатской форме, с брезентовым ремнём и погонами, в громадных ботинках, набитых ветошью, в настоящих обмотках, толсто намотанных на его тощие ноги, и он был под опекой славного санитара-кашевара дяди Сережи и мчался со всей армией на запад, на запад, на Берлин!
До Берлина он не домчался, а оказался вдруг в эшелоне, в телятнике, набитом такими же возгрявыми бедолагами, котелок замечательно вкусной пшёнки с говядиной (на двоих в сутки), буханка хлеба, тоже замечательно вкусного (на пятерых в сутки), Новоизотовск, распределитель, Ташлинск. Всё».
Придумать такое можно? Можно. Но зачем? Если всё это было. Да, не всё именно с ним. Тем более даты, география, имена, родственные связи… Это же беллетристика, а не дневник. Но по сути АН за полгода до смерти заполнил, как сумел, это белое… да нет, чёрное пятно в своей биографии.
Грозила ему судьба Кима Волошина? Безусловно. Но он не сделался «дьяволом между людьми» (кстати, в авторском варианте это название звучало именно так, подчёркнуто архаически). Он не озверел. Не принял «причастия буйвола», как он любил говорить, цитируя Генриха Бёлля. Не превратился ни в фюрера, ни в быдло. Он просто остался Человеком. Человеком с большой буквы.
В 1966-м братья Стругацкие напишут от имени Виктора Банева (а Банев из ГЛ — это ещё один герой, процентов на девяносто состоящий из АНа):
«Всё дело в том, что вы, по-видимому, не понимаете, как небритый, истеричный, вечно пьяный мужчина может быть замечательным человеком, которого нельзя не любить, перед которым преклоняешься, полагаешь за честь пожать его руку, потому что он прошёл через такой ад, что и подумать страшно, а человеком всё-таки остался».
Да, Банев говорил не совсем о себе, он не был истеричным, да и брился относительно регулярно, правда, и пил не менее регулярно, но всё, что во второй части предложения, после слов «быть замечательным человеком» — это, безусловно, о нём, о Баневе. И об Аркадии Стругацком.
Вся эта жуть существования среди недобитых, толпами эвакуируемых и группками разбегающихся подростков, весь ужас их превращения в хладнокровных малолетних бандитов закончились для Аркадия именно в Ташле, где его как человека грамотного (целых девять классов!), поставили начальником «маслопрома», и нашлась добрая женщина, приютившая его, а через месяц и мама с братом приехали.
Там они прожили вместе около полугода. В начале 1943-го (приказ от 28 января) Аркадия призывают в армию, и 9 февраля он вновь покидает семью, уехав учиться во 2-е Бердичевское пехотное училище, дислоцированное в тот год в городе Актюбинске. И братья вновь расстаются надолго.
Сохранилось замечательное письмо из Актюбинска в Ташлу от 20 мая 1943 года (Борису — десять, Аркадию — без малого восемнадцать, и до самого крутого поворота в его жизни остаются считаные дни):
«Я жив и здоров, всё у меня в порядке, как ты знаешь из моих обычных писем, так что о себе я писать тебе особенно не буду. Мне очень хочется увидеться с тобой, мы бы вместе писали повесть о ваших похождениях в Ленинграде. Напиши мне подробнее, как у тебя идёт работа над повестью и по какому плану.
Ещё вот что. Мама написала мне, что ты получил „хорошо“ по поведению. Говорю тебе как брату и другу: чтобы этого больше не было. Если бы это касалось только тебя, то наплевать, я знаю, как хочется болтать и бузить такому шпендрику, как ты. Но ведь ты огорчаешь маму, а мама у нас самое дорогое, что есть на свете, её нужно беречь. Я тебе маму доверил и думаю, ты сохранишь её мне. Помогай ей всеми силами. Ну ладно. Напиши мне, с кем ты дружишь, с кем дерешься, как учишься. Смотри, в четвёртый класс ты должен перейти на круглых пятерках, иначе и быть не может».
БН сегодня уже не помнит, что они там собирались вместе писать; конечно, это ещё не могло быть никаким соавторством. Со стороны Бориса — просто подражание старшему, со стороны Аркадия — чисто педагогический ход. Но как красиво смотрится в свете всего, что ждёт их впереди!
Меж тем с этой второй разлукой детство старшего брата стремительно кончается, начинается совсем иной, сугубо взрослый период, грозящий ему полноценным участием в боевых действиях на фронте. Конкретно — на Курской дуге.
Но это уже совсем другая история.
Закончим с детством БН. Оставшись вновь без старшего сына, мама не видит смысла жить в Ташле и мечтает вернуться домой, только это почти невозможно на тот момент. Ленинград закрыт абсолютно, да и в Москву, где полно родственников, всё равно не пустят — разве что по медицинской справке о тяжёлом