офицерского состава, построенные ещё после Гражданской пленными чехословаками, двухэтажные кирпичные со стенами толщиной в пять кирпичей (морозы-то случались и ниже пятидесяти). Отопление — печи-голландки. Для учебных классов было отдельное здание, одноэтажное. А ещё столовая и клуб. Слева от школы переводчиков находилась танкоремонтная мастерская — с более серьёзным забором, а справа и вовсе возвышалась глухая бревенчатая стена едва не в десять метров высотою и по углам вышки с вертухаями — это был лагерь, вроде бы для политических, и ходили слухи, что однажды там случилось восстание и всех восставших постреляли. Теперь оттуда никогда не доносилась ни звука. Местные, как водится, про все секретные объекты знали, но частенько путали, где что расположено, и вообще предпочитали обходить эти места стороною: уныло тут, зябко, нехорошо.
Аркадий ещё не видел ничего этого, но он уехал туда один — догадывался, что не стоит сразу тащить за собой совсем юную девчонку. Мол, осмотрюсь, обживусь, тогда…
А Сергей Фёдорович новоявленной Инне Стругацкой сказал жёстко:
— Хочу, чтобы ты закончила образование. Это даст тебе работу, независимость. А если сейчас уедешь, переведёшься на заочный, всё будет кое-как. Появится ребёнок — вообще бросишь учёбу. Предлагаю такой план: у тебя большой летний отпуск, проводи его там, Аркадий пусть приезжает сюда зимой. Хватит вам общения.
Не хватило. Много чего не хватило. Терпения. Взаимоуважения. Любви. И осуждать некого и не за что.
Она забеременела тайком. От всех скрывала. Сколько могла. Зимой в гололёд упала на улице едва не под машину. Случился выкидыш. Лежала в жуткой больнице, насмотрелась такого, что на всю жизнь вперёд хватило. Её подозревали в преднамеренном аборте. Зачем-то она пыталась всё скрывать от мужа — девчачья глупость. Потом, очевидно, проболталась в каком-то письме. Но уже поздно. Он ничего не понял, да и не хотел понимать. И только огромная обида, накопившаяся за её долгое молчание, сквозила в каждой строчке:
«Люблю тебя по-прежнему, даже, кажется, больше, ибо лучше понял тебя теперь. Много есть у тебя в характере так называемых „несчастливых“ черт, это правда, но ведь без них ты и не была бы Инкой, женщиной моей жизни, смелой, честной, неуступчивой и немножко взбалмошной. Инуська, как я тебя люблю, об этом ты не имеешь и никогда не будешь иметь представления, трудно об этом рассказать и дать тебе это почувствовать я не могу — характер такой. Только ты постарайся меня понять, девочка. Писем я писать не могу, как следует. Не люблю этого. Пишу, потому что это мой долг перед тобой, в письмах у меня не получается с тобой душевного разговора. А говорю я с тобой каждый день, мысленно, конечно. Отвечаешь же ты мне своими письмами. А писем нет! Плохо это, чорт знает, как плохо. Какие только мысли не лезут в голову. Ведь смотри, переписывались, переписывались, в неделю по два-три письма писали друг другу, и вдруг твоё последнее холодноватое такое письмо, не такое, как прежние, и — молчок на три недели. Да и только ли на три? Вот я уже перестаю надеяться на твой ответ. Пишу и не знаю, ответишь ли, не ответишь. Какая тоска!»
Что здесь особенно важно? Пожалуй, вот это заявление АН, что писем он писать не умеет и не любит. Правда ли это? Как ни странно — да. Он пишет письма десятками в оба адреса, но, во-первых, они довольно короткие, во-вторых, совершенно невычитанные, с ошибками, точнее с описками, ведь у него была уникальная природная грамотность; а в-третьих, для начинающего работать писателя эти письма фантастически корявые по стилю (а всё-таки уже не пятнадцать — двадцать пять лет и больше!). Надо очень не любить эпистолярный жанр, чтобы вот так относиться к текстам, отправляемым по почте в будущее и уже не подконтрольным тебе в веках.
А в отношении «Инуськи» ключевое слово — «взбалмошная». Он искренне считал её такой, она искренне на это обижалась, а вот писали они друг другу, мягко говоря, не всегда искренне. Уже и перед первым отпуском в июле 1950-го это чувствуется. А дальше — больше.
При встрече в Москве Аркадий не поверил её рассказам о беременности. Во всяком случае, усомнился в полной искренности. И это была уже вторая трещина в их отношениях. Первая наметилась раньше — от того, что едет он к ней, а не она к нему, как обещала. Причины на тот момент были совсем невнятными — просто якобы болезни какие-то… Они опять поехали в Ленинград, и там было, в общем, совсем не плохо, но не так как в первый раз. Ведь тогда, в 1949-м, у них был настоящий медовый месяц. Жаль, не удалось найти фотографию: Инка вдвоём с Бориком идут по парку ВМА, он в шароварах сатиновых, в каких-то сандалиях, в пиджачишке, у него короткая прическа и торчат уши, он очень смешной, а она вся из себя такая страшная модница — платье темно-красное, шелковое, облегающее, это была первая волна «миди», и вот на фоне этих шаровар она, как королева, держит его под ручку.
В 1949-м было здорово, в 1950-м — так себе, в 1951-м стало совсем плохо. В его последний зимний приезд они опять были в Ленинграде, но приехали туда уже порознь — так вышло. А в поезде Инна познакомилась с человеком, который потом встречался с ней в городе, чуть ли не в квартиру Стругацких приходил, водил девушку по Ленинграду, даже катался с ней на коньках на стадионе. Аркадий не любил кататься на коньках, и вообще у него были какие-то свои дела. Согласитесь, довольно странно для людей, которые меньше двух лет в браке и за долгую разлуку (по идее) безумно соскучились друг без друга.
В общем, всё катилось к разрыву. Инна уверяла, что у Аркадия в Канске есть женщинами, может быть, не одна; что он стал совсем другим — грубым, чужим, незнакомым. Аркадий уверял, что у Инны всегда был миллион кавалеров, а теперь уж наверняка не хватает сил от них от всех отбиваться. И кто бы его в этом разубедил?
Взаимные подозрения множились. Он слал ей пачками нежные и встревоженные письма, которые нумеровал внутри периода, начиная с каждой новой разлуки, а она — насквозь, рисуя красным карандашом цифры на полученных конвертах. Всего писем было больше двухсот, но уцелело из них только семь. Почему именно эти — неизвестно. Но и они дают весьма яркую картину того периода. Инна отвечала на письма редко и скупо, зато порою очень эмоционально, страстно. Он ничего не понимал, страдал, мучился, она тоже не понимала, злилась на отца, на себя, на Аркашку, злилась на всех и в итоге осенью 1951-го, в начале сентября, отправилась в эту Тмутаракань. Боже, ей казалось, что она ехала туда целую жизнь!..
Приехала. С трудом прорвалась, насилу объяснила кто она, почему, по какому праву, проникла в эту секретную тюрьму, а он оказался и впрямь в тюрьме — досиживал очередной срок на гауптвахте с какой-то любимой книгой. Ждать надо было не слишком долго. Она провела день и ночь в ДОСе (дом офицерского состава), у Воскресенских, которые любезно пригласили её к себе. Тут и познакомилась с Леной, ещё ни о чем не догадываясь. Да и возможно ли было догадаться? Поразило Инну другое: мыслимо ли в эту глушь и неустроенный быт уехать из Москвы от трехмесячной девочки? Чего ради? И как Дмитрий позволил? Потом ей показали и комнату Арка. Если можно это было назвать комнатой — какая-то пристройка со скошенной крышей, скорее собачья будка.
Сюда она попала уже перед самым свиданием и, пока в одиночестве ждала мужа, рассеянно перебирала его книги: четыре томика «Тарзана» на английском, «Машина времени» и сборник рассказов Уэллса из приложения ко «Всемирному следопыту» с иллюстрациями Фитингофа; переплетённый комплект «Вокруг света» за 1927 год, японские словари… И вдруг из какой-то книги выпал конверт, а оттуда посыпались на пол фотографии женщин в неглиже, совсем некрасивых, в одних лифчиках и трусах, в чулках с резинками и в развратных позах… По тем временам это была для неё полнейшая порнография. Ничего подобного раньше видеть не приходилось. Увидев тут же, в пачке, фотографии Арка с друзьями, пейзажи, архитектурные снимки, сделанные явно тем же аппаратом, на той же бумаге, она с ужасом догадалось, что это её муж сам выставлял перед камерой страшенных местных девок с кривыми улыбками и высунутыми язычками. Ей даже показалось, что она узнала фон на одной из фотографий — ну да, стену вот этой самой каморки…
И тут вошёл он.
— Привет! А-а-а… Ну, всё понятно. Пошли на сеновал, тут есть замечательный сарай, а в комнатёнке и не поговоришь толком…
И вдруг, словно проснувшись: