сообщить.
– Так она вам ничего и не сказала? – даже подался вперед Бруно.
– Не успела. Услышала твои шаги и убежала.
Бруно откинулся в тень, облокотясь о стену, но, когда Эмма зажгла лучиной недалеко светильник, она увидела злое брезгливое выражение у него на лице.
Именно это его выражение она вспомнила несколько дней спустя, когда лесорубы нашли в лесу растерзанное тело Уты.
– Я такого еще не видел, – взволнованно рассказывал один из них. – Ее словно разорвали пополам, а лицо будто расплющили в лепешку. Нитада Рябого, что нашел ее, так и вывернуло наизнанку, а ведь он раньше был воином и мертвечина ему не в диковинку.
Уту похоронили быстро и без отпеваний как колдунью и язычницу. А потом сразу выпал снег. Шел почти месяц подряд. Деревья, земля, небо – все исчезло в белой пелене, густой и непроницаемой, которую не терзало ни малейшее дуновение ветра, словно небеса хотели укутать этим чистым покровом все темное и злое, что притаилось в глуши Арденнского леса.
Эмма теперь почти нигде не бывала. Видегунд же по-прежнему охотился, приносил в усадьбу добычу – косуль, зайцев, целые связки куропаток. Но на приглашение заночевать в усадьбе не соглашался. Эмма порой провожала его до последних плетений селения. Глядела на сумеречный лес. Но Видегунд держался спокойно.
– Я молюсь покровителю охоты святому Губерту и безгранично почитаю небесную покровительницу. И я свято верю, что ни святой, ни благостная Дева Мария не оставят меня своей милостью.
Эмма даже терялась перед таким религиозным пылом. Видегунд вырос в монастыре и, даже одичав, остался христианином. Куда лучшим христианином, нежели она сама. Ибо церковь не заставила ее разувериться, что гибель Тьерри была делом рук отнюдь не духов. Порой она задумывалась, что же хотела и не успела сообщить ей несчастная Ута. Возможно, таясь за стволами деревьев, она видела что-то… Или кого-то. Эмма не знала.
Бруно выполнил то, что обещал. Прямо во дворе монастыря опустил руку в кипящую в котле воду и достал оттуда железное кольцо одного из рахенбургов. Доставал долго. И хотя пот ручейками стекал по его вискам, а в глазах застыла мука, он гордо показал всем покрытую волдырями руку. Эмме потом пришлось лечить ее.
– Ну, теперь-то вы верите мне?
В его глазах была мольба. И Эмма согласно кивала. Но верила ли?
– Он достойно вынес испытание божьим судом, – вздыхал аббат Седулий.
Последнее время отношения меж ним и Эммой стали заметно прохладнее. Они по-прежнему общались, но Эмма чувствовала явную неприязнь к ней настоятеля. Он был вежлив с ней, однако абсолютно перестал оказывать помощь, и Эмме все чаще приходилось полагаться на свои силы, будь то дела по хозяйству или общение с людьми. Однако она уже добилась многого, в округе ее почитали, величали Звездой, а если она лечила кого-то, то ей всегда делали подношения – олений бок, тушку фазана, мешочек фасоли.
В трудное зимнее время все было кстати. Но Эмма уже пару раз намекнула Седулию, что она, как признанная дочь хозяина рудника, имеет право на часть прибыли от продажи железа. Седулий ничего не отвечал, ходил в новой, отороченной шелком сутане, пространно рассуждал о том, что люди мало жертвуют на церковь и даже готовы обобрать ее ради корыстных целей. Эмма же думала о своей дочери, о суровом зимнем времени и едва сдерживалась, чтобы не обвинить Седулия в стяжательстве.
Да, теперь меж ними не было тех доверительных отношений, как ранее. И несмотря на то, что настоятель последнее время сильно сдал, резко постарел и его словно что-то угнетало, он ни разу не обратился к Эмме, признанной врачевательнице, за помощью.
Когда Эмма спросила его, что он думает о случае с оборотнем, и даже высказала подозрение, что считает убийство Тьерри делом кого-то из смертных, он вдруг побледнел так, что она испугалась, как бы ему не стало дурно. Но он взял себя в руки, ответил сурово:
– Не верить в оборотней и волшебство, значит, усомниться в чудесах. А разве не на чудесах наших святых зиждется религия? Разувериться в этом равносильно тому, что впасть в ересь.
Эмма в упор глядела на него. Он не поднимал глаз. Поспешил уйти. Эмма же возвратилась в Белый Колодец.
Теперь она завела и у себя в Белом Колодце обычай, когда все собирались в большом доме усадьбы в долгие зимние вечера. Женщины ткали или чесали овечью шерсть. Мужчины чинили инвентарь, кожаные вещи, занимались резьбой по дереву. Народу обычно набивалось много, и Ренула потом ворчала, что в доме много беспорядка и грязи. Зато время пролетало быстро и весело. Рассказывались стародавние поверья и легенды, дивные истории о чудесах и святых, но потом всякий раз разговоры переходили на истории про оборотней и всякую нечисть, да такие жуткие, что просто кровь стыла в жилах.
Однажды прибывший из монастыря Маурин поведал о смерти матери Тьерри. Вопреки ожиданиям, она протянула до самого Великого поста, хотя весь последний месяц жизнь в ней еле теплилась и смерти ожидали со дня на день. Люди долго обсуждали ее кончину. Умереть от тоски, от разбитого сердца – это казалось необычайным. Женщина умирает, надорвавшись на работе, или от родов, или от болезней. А эта еще молодая, а угасла, как старуха.
– Слыханное ли дело, так убиваться по ребенку! – даже возмущалась Ренула. – Какая мать не потеряла хоть одно свое дитя? И если каждая начнет покидать этот мир вслед за ребенком, то в Арденнах останутся одни мужчины. Я вон троих похоронила, так Бог дал мне еще троих.
– Но Тьерри был у нее один! – подавала голос Эмма.
– Что ж с того? Не умер бы, так все равно оставил бы. А она только и хотела, чтобы он жался к ее юбкам. Все видела в нем ребенка. Разве так бывает? Нет, дети обычно все равно оставляют тех, кто их породил, обзаводятся своими семьями, строят свои дома или просто уходят. Вы вон сами хотели услать Тьерри – упокой, Господи, его душу – из Арденн с господином Эвраром. Что ж ей и тогда помереть надо было?
«Лучше бы он ушел тогда», – думала Эмма, прижимая к себе Герлок и вдыхая чистый и свежий аромат, исходивший от нее.
– Со ты меня нюхаес? – снисходительно-лукаво отталкивала мать Герлок.
Вообще в Арденнах не было принято так баловать и ласкать детей. Герлок же находилась на особом положении всеобщей любимицы. И женщины, чьи дети нагишом целыми днями барахтались в грязи, а зимой едва высовывали нос на улицу или раздражали матерей постоянным желанием есть, нянчились с дочерью госпожи, баловали ее, сюсюкали. Эмма не противилась. Ее Герлок с детства должна ощутить, что она особенный ребенок. И девочка чувствовала это, была маленькой гордячкой, но ласковой и послушной, свою благосклонность дарила как награду. Ну уж если кого и удостаивала своей милостью, то тут ее привязанности не было предела.
Одной из пользовавшихся симпатией Герлок была и хозяйка Ренула. Герлок семенила за ней, серьезно наблюдала, как та готовит пищу, чистит котлы, доит коров. А стоило Ренуле хоть на минуту освободиться, тут же лезла к ней на колени. И, небрежная в общении с собственными детьми, Ренула нежно и терпеливо сносила капризы Герлок. Хотя Вазо утверждал, что таковой она была и с их детьми, когда те были еще крохами, теперь же считала их взрослыми, больше руководила ими, даже отдавала приказы, нежели имела желание приголубить, приласкать, хотя и не стесняла их свободы.
И тем не менее с возрастом дети все более удалялись от нее. Особенно Бальдерик, который за последнее время повзрослел, вел себя независимо, даже дерзко. Но родителей это не огорчало. Мужчина и должен таким быть – смелым, самостоятельным, решительным. Но Эмма считала, что мальчику все же не хватает материнского тепла. Может, поэтому он так и льнет к ней, всегда ласковой, не скупившейся на доброе слово и похвалу.
– Вы балуете парнишку, – ворчал Вазо, когда Эмма, уложив голову мальчика на колени, перебирала его волосы или играла в снежки.
Но у Эммы было на сей счет свое мнение. Когда-то она была властной и суровой с людьми. Теперь же научилась их жалеть и понимать, относиться с теплотой. И не только к детям. У нее для всякого находилось теплое слово, она не скупилась на внимание. И ей было приятно чувствовать, что ее любят и почитают. Теперь, когда в долгие зимние вечера они собирались в усадьбе, Эмма реже стала уединяться в свою