Повернувшись к Басаргину спиной, она стояла на путях, заложив руки за спину и глядя вдаль, как будто ждала идущего издалека поезда. Она сама в эту минуту казалась Басаргину прекрасной, а ее прежняя жизнь, в которой не было, наверное, ничего особенного, – загадочной.
– И провода не гудят, – сказала она, оборачиваясь к нему.
– Оборваны, – сказал он.
– Совершенно правильно, – рассмеявшись, ответила она и сбежала с насыпи. – Ну, идемте. Или, вернее, вы идите, а я пять минут посижу здесь одна.
– Почему?
– Очень просто: потому что я не хочу возвращаться отсюда в штаб дивизиона вместе с вами. Или прикажете идти с вами?
– Нет.
– Тогда идите.
Она села, охватив руками колени, а он пошел не оглядываясь.
Потом было два месяца боев все замедлявшегося наступления, осенней распутицы и усталости, по временам переходившей всякие границы возможного. За эти месяцы он видел Катю, наверное, не больше десятка раз.
– Товарищ капитан, командир второй батареи отказывается эвакуироваться, а ранение тяжелое.
– Как тяжелое? Только что говорил с ним по телефону.
– А он лежит у телефона. Прикажите ему эвакуироваться.
– Сейчас прикажу.
– Товарищ капитан, дайте «виллис» отправить белье в банно-прачечный отряд.
– Нет у меня «виллиса», сломался.
– А вы – орудийный.
– Не могу дать от орудия.
– А вы – от поврежденного, из первой батареи.
– Поврежденного? Все вы знаете.
– Товарищ майор (в конце сентября ему присвоили звание майора), смеряйте температуру.
– Это еще зачем?
– Я ручаюсь, что у вас сейчас не меньше тридцати девяти; вы, по крайней мере, уж пятый день больны.
– Ничего, я уже поправляюсь. Поздно заметили.
– Я вам говорила еще третьего дня.
– Третьего дня мне было некогда, а теперь я уже все равно поправился. Спасибо, вы свободны.
Вот, в сущности, и все, что было за эти два месяца, – все сказанные слова. А несказанные было невозможно сказать: и некогда и нелепо.
«Я вас люблю», ну и что дальше? «Я вас люблю, давайте поженимся и будем дальше всю жизнь вместе…» Какую жизнь? Где вместе? «Поедемте со мной в Смоленск, я там преподаю в Индустриальном институте, у меня там мать, брат, квартира на улице Ленина…» И ничего он не преподает. И институт эвакуирован на Урал. И в Смоленске немцы. И о матери ничего не известно уже третий год. И брат где-то воюет, если еще жив. И квартира, где они жили, наверно, взорвана или сожжена.
Нет, все это были только пустые мысли, невольно и нестройно лезшие в голову. А может, даже и просто никчемные мысли. Ведь она могла ответить: «А я вас не люблю»; или: «Не будем сейчас говорить об этом, сейчас война»; или еще что-нибудь в таком роде.
– Послушайте, – сказал он как-то, когда она, заглянув на минуту в штаб дивизиона, чтобы доложить ему о количестве больных, собиралась уходить.
– Слушаю, Петр Семенович, – сказала она, как всегда с удивительным чутьем уловив в его голосе ту особую интонацию, при которой это слово «послушайте» было словом, сказанным уже в состоянии «вне службы».
Ему казалось, что сейчас он непременно скажет: «Я вас люблю», он был даже почти уверен, что и говорит именно эти слова, но на самом деле он сказал:
– Послушайте, вы сильно похудели. Вы, наверно, плохо себя чувствуете. Мужчины и то с ног валятся.
И сам с удивлением прислушался к звукам своего голоса, которым помимо воли сказал совсем не те слова, какие хотел. И фраза вышла бессмысленная, ни к чему.
– Ничего, мы, женщины, выносливее, – сказала она и сухо добавила: – А если заболею, не беспокойтесь, – сама уйду в медсанбат. Обременять собой ваш дивизион не буду.
«Ваш» прозвучало отчужденно, почти враждебно, не по отношению к дивизиону, а к нему лично.
– Да, да, конечно, – сказал он смущенно, не зная, чем закончить разговор. – Но что значит «обременять»? При чем тут это? Я просто сказал, что вы плохо выглядите.
У него было такое грустное и обиженное лицо, что у Кати чуть не выпрыгнуло сердце, и ей захотелось обнять и прижать к своему бешено колотившемуся сердцу эту усталую голову с усталыми и насмешливыми глазами и коротко подстриженным упрямым ежиком пшеничных волос.
Но именно в эту минуту Басаргин, наконец справившись с волнением, сказал со своей обычной суховатостью:
– А вообще говоря, состояние здоровья моих подчиненных меня интересует по долгу службы. – И, уже совершенно некстати добавив: – Все должны быть здоровы, – с подчеркнутой поспешностью схватился за трубку затрещавшего телефона.
Она выбежала из землянки, с отчаянием в душе подумав: «Просто проявляет заботу о людях, как положено. Как я могла подумать? Спокойный, как дерево… нет, как камень. И храбрость у него спокойная, застегнутая на все пуговицы. И сам такой: каким кажется, такой и есть. И отношение к людям такое же: честное и жесткое. И ничего другого за этим нет. Все выдумки. «Вы, наверное, себя плохо чувствуете?» – счел нужным спросить. А сейчас уже, наверное, и забыл, спрашивал или не спрашивал».
А он и в самом деле уже забыл и, побледнев от гнева, ровным колючим голосом говорил в эту минуту неприятности командиру первой батареи, утопившему пушку при переправе.
Стояли последние, самые мучительные дни наступления, перед передышкой. Вот-вот не хватит дыхания. Еще день, еще день, еще полдня…
Наконец остановились на реке Сожь, переправившись через нее и заняв на том берегу узкий километровый плацдарм, где хватило места зарыться только нескольким батальонам пехоты и противотанковым пушкам Басаргина.
Там в первый же день затишья после недели немецких контратак Басаргин свалился с воспалением легких.
– Как по часам, – через силу рассмеявшись, сказал он начальнику штаба и взял слово, что его ни в коем случае не отправят в тыл.
– Отлежусь тут. А то будут через Сожь переправлять – еще искупают.
К ночи в землянку добрался врач из полка и определил, что Басаргин болен уже, наверное, больше недели.
– Сегодня или завтра кризис – пусть, если хочет, лежит тут, хуже все равно не будет, – сказал врач с равнодушием видавшего и не такие виды человека и ушел, оставив несколько граммов сульфидина.
Двое суток Басаргин метался на нарах, ему служили тюфяком накрытые плащ-палаткой лапы хвои, и он то и дело в жару сбрасывал их наземь.
Начальник штаба перебрался в другую землянку, а медсестра Коненкова – в эту.
Когда Басаргин очнулся ночью на третьи сутки, она спала, сидя на полу и положив голову ему на грудь. От слабости он не мог пошевелиться и долго, как показалось ему – целый час или два, лежал, глядя на ее повернутое к нему покоившееся у него на груди лицо, потом, потянувшись, поцеловал ее в лоб холодными от озноба губами.
Она одну или две секунды, не поднимая головы, молча смотрела на него – глаза в глаза. Потом поднялась, приложилась губами к его лбу и тревожно взяла за руку.
Рука и лоб у него были холодные как лед. Она начала возиться со шприцем и камфарой. Он безучастно, не двигаясь, наблюдал за тем, как она кипятила на спиртовке шприц, разбивала ампулу и, засучив ему рукав