американский индеец?
Паха Сапа посмотрел на человека (на том в этот очень теплый майский день был темный помятый полотняный пиджак, тогда как Паха Сапа потел в своем черном костюме). В глазах джентльмена светился недюжинный ум.
— Да. Я из племени, которое мы называем лакота, а другие — сиу.
— Замечательно! Но я за своей бесцеремонностью забыл о вежливости. Меня зовут Генри Адамс.[54]
Человек протянул свою маленькую, точеную руку. Она была такой же розовой, как и его череп и щеки над бородкой.
Паха Сапа поднялся на ноги, пожал джентльмену руку, назвал свое фальшивое имя — Билли Вялый Конь. Бородатый человек кивнул и сказал, что очень рад встретить именно здесь, в помещении электростанции Всемирной выставки, представителя народа сиу. Паха Сапа внезапно исполнился острого ощущения старой печали — не его собственной, — но, к счастью, никаких других воспоминаний или впечатлений через это рукопожатие не передалось. Паха Сапа не думал, что сможет сохранить психическое здоровье, если к тем ночам, когда в его голове бесконечно бубнил Кастер, и к воспоминаниям Шального Коня добавится еще один ряд воспоминаний.
Как же мало он знал о том, что ожидает его в будущем.
Они оба снова повернулись к ревущей динамо-машине. В помещении электростанции, где не было паровых двигателей, стоял не такой сильный грохот, как в Доме машиностроения, но шум от этой машины, хотя и менее громкий, был глуше и ниже. Шум этот вызывал вибрацию костей и зубов Паха Сапы и, казалось, пробуждал в нем слабое, но вполне ощутимое сексуальное желание. Чувствует ли это пожилой джентльмен, спрашивал себя Паха Сапа.
Джентльмен говорил очень ровным голосом, отточенным (как верно догадался Паха Сапа) десятилетиями вежливых, но серьезных разговоров, к тому же приправленным почти, но не явным чувством юмора, — Паха Сапа ощутил подавленный смешок, хотя от человека все еще продолжала исходить волна печали.
— Когда мои друзья Камероны[55] настояли на том, чтобы я присоединился к ним при мимолетном посещении выставки, — и обратите внимание, из какой дали: Вашингтон, округ Колумбия! — я был вполне уверен, что это пустая трата времени. Да что может Чикаго? — заявлял я в моем невежественном предубеждении. Только швырнуть нам в лицо свои нахальные нуворишские миллионы и показать что-нибудь весьма далекое от искусства, далекое даже от бизнеса, устроить какую-нибудь показуху, далекую от того и от другого.
Из-за ровного гудения динамо-машины Паха Сапе приходилось внимательно вслушиваться. Если бы большинство его знакомых попытались говорить в такой манере, то Паха Сапа рассмеялся бы или ушел. Или и то и другое. Но мистер Адамс почему-то сильно его заинтересовал.
Пожилой человек показал на динамо-машину и широко улыбнулся.
— Но это! Это, мистер Вялый Конь, были бы счастливы видеть древние греки, этому позавидовали бы со своих высот венецианцы. Чикаго взглянул на нас с неким замечательным, вызывающим презрением и показал нам нечто гораздо более сильное, чем даже искусство, бесконечно более важное, чем бизнес. Это, увы или ура, будущее, мистер Вялый Конь! Боюсь и в то же время надеюсь, что и ваше, и мое… Я могу получать удовольствие и писать почтовые открытки о мошенничестве и обмане развлечений мидвея, но каждый вечер я возвращаюсь в машинный зал, вот в это самое помещение, и пялюсь, как сова, на динамо-машину будущего.
Паха Сапа кивнул и бросил взгляд на невысокого джентльмена. Адамс смутился, снова снял соломенную шляпу и протер лысину.
— Я должен извиниться еще раз, сэр. Я разговорился, словно вы аудитория, а не собеседник. Мистер Вялый Конь, что вы думаете об этой динамо-машине и чудесах машинного зала, на которые, как я вижу, вы смотрите такими же глазами, что и я?
— Это подлинная религия вашей расы, мистер Адамс.
Услышав это, Генри Адамс заморгал. Потом надел шляпу и моргнул еще несколько раз, явно погрузившись в размышления. Потом улыбнулся.
— Сэр, вы ответили на вопрос, над которым я размышлял долгие годы. Меня — на мой неопределенный и высокомерный атеистический манер — давно интересовала роль Девы Марии в тех долгих, неторопливых снах, какие представляло собой сооружение таких шедевров, как Мон-Сент-Мишель[56] и Шартр.[57] Я думаю, вы дали мне ответ. Дева Мария для людей тринадцатого столетия была тем же самым, что и эта динамо-машина будет для…
В этот момент появился еще один человек, и Адамс оборвал себя на полуслове, чтобы поприветствовать вошедшего. Второй джентльмен был очень высок, нос его походил на острый клюв, напомаженные волосы были зачесаны назад, а глаза смотрели так пронзительно, что на ум Паха Сапе пришла не сова, а орел. Человек был одет в черное и серое с белоснежной рубашкой, что усиливало впечатление Паха Сапы, будто он находится в обществе хищника — зоркого орла в человеческом обличье.
Мистер Адамс, казалось, разволновался.
— Мистер Вялый Конь, позвольте мне представить вам моего сегодняшнего спутника на выставке, знаменитого Шер… то есть знаменитого норвежского исследователя мистера Йана Сигерсона.[58]
Высокий человек не протянул руку, только кивнул и тихонько щелкнул каблуками, почти на немецкий манер. Паха Сапа улыбнулся и кивнул в ответ. Что-то в этом высоком человеке говорило Паха Сапе: если он прикоснется к руке мистера Сигерсона, то рискует получить информацию о его жизни.
Сигерсон говорил тихим, но резким голосом, и неподготовленное ухо Паха Сапы принимало его скорее за англичанина, чем за норвежца.
— Очень рад познакомиться с вами, мистер Вялый Конь. Нам, европейцам, редко предоставляется возможность познакомиться с практикующим вичаза ваканом, принадлежащим к вольным людям природы.
Сигерсон повернулся к Адамсу.
— Извините, Генри, но Лиззи и сенатор ждут у парового катера Франклина на Северной пристани и просят напомнить вам, что мы опаздываем на обед к мэру Гаррисону.
Сигерсон снова поклонился Паха Сапе, и на сей раз на его лице появилась едва заметная улыбка.
— Был искренне рад познакомиться, мистер Вялый Конь. Могу только надеяться, что придет день — и вазичу ванаги перестанет быть проблемой.
Вазичу ванаги. Призрак бледнолицего человека. Паха Сапа остолбенело смотрел вслед двум удаляющимся фигурам — мистер Адамс что-то говорил, но молодой индеец не слышал его.
Он больше никогда не видел ни человека по имени Генри Адамс, ни его норвежского друга.
Мисс де Плашетт ведет его на мидвей — площадку с аттракционами, представлениями, горками, протянувшуюся на милю от озера и Джексон-парка до начала Вашингтон-парка, прямую, как широкая стрела, выпущенная из лука в спину Колумбовской выставке с запада.
Впереди видны экзотические сооружения по обе стороны низкого широкого пыльного бульвара мидвея: средневековые дома старой Вены и Бьергартена, алжирские мечети и тунисские минареты, из которых доносится чужая музыка и скрежещущие голоса, каирская улица, где Паха Сапа и его друзья видели не в меру перехваленную танцорку, исполнявшую танец живота; мелькают лапландцы и финны, двугорбые верблюды, небольшое стадо карибу — его гонят по бульвару люди, одетые в потертые меховые, несмотря на жару, одеяния; скользящие вагончики на водной тяге, чаша Бернских Альп, мелькнувший аэростат далеко-далеко по ленте мидвея справа.
А в середине бульвара — вроде бы увеличивающееся в размерах с каждой минутой, двухсотшестидесятичетырехфутовое колесо Ферриса, которое, по словам мисс де Плашетт, имеет тридцать шесть вагонов, или кабин (каждая из них больше, чем многие хижины, какие видел Паха Сапа), и каждый из вагонов, или кабин, вмещает по шестьдесят человек.