кипятком.

Паха Сапа смотрел на смеющиеся, танцующие, прогуливающиеся пары вазичу, некоторые мужчины были в смокингах, женщины — в длинных, свободно ниспадающих одеждах, их кожа в глубоких вырезах платьев отливала белизной в свете ламп, Паха Сапа смотрел на отель с шикарными номерами, выходящими на залитое лунным светом озеро, с рестораном, по которому, словно призраки, скользили официанты, разнося превосходные блюда хорошо одетым смеющимся мужчинам и женщинам, белым мужьям и женам; он смотрел с тоской в сердце, понимая, что именно это и должно было стать уделом его молодой практически белой красавицы жены, дочери знаменитого священника, автора четырех теологических книг, его жены, которая, еще не достигнув двадцатилетия, путешествовала по Европе и великим городам Америки… вот как должна была жить Рейн де Плашетт, вот чего она заслуживала, вот что она имела бы, если бы не…

— Прекрати!

Рейн ухватила его за руку и развернула лицом к себе. Музыка смолкла, и до них издалека, скользнув по рукотворному озеру вазичу, донесся звук аплодисментов. На лице Рейн появилось выражение ярости, глаза ее горели.

Она прочла его мысли. Она часто читала его мысли. Он в этом не сомневался.

— Прекрати, Паха Сапа, любимый мой. Ты — моя жизнь. Мой муж. А все это…

Она отпустила его левую руку, пренебрежительным движением правой руки отметая видение отеля, оркестра, танцующих, лодок, цветных фонариков…

— Это не имеет никакого отношения ко мне, к тому, чего я хочу, что мне надо. Ты меня понимаешь, Паха Сапа? Понимаешь?

Он хотел ответить ей, но не мог.

Рейн снова положила руку ему на предплечье и встряхнула его со всей силой женщины, привыкшей к тяжелому труду. Паха Сапа понял, что она может рельсы гнуть. А неистовый взгляд ее карих глаз мог прожечь камень.

— Я никогда не хотела этого, мой любимый муж, мой дорогой. То, что я хочу, — оно здесь…

Она прикоснулась к его груди над сердцем.

— …и здесь…

Она приложила руку к верхней части своего живота — под единственной оставшейся грудью.

— Ты понимаешь? Понимаешь? Потому что если нет… тогда иди к черту, Черные Холмы из народа вольных людей природы.

— Понимаю.

Он обнял ее. Оркестр снова начал играть. Явно что-то популярное в нью-йоркских дансингах.

И тут Рейн безмерно удивила его.

— Вайачхи йачхинь хе?

Он громко рассмеялся, и на сей раз не из-за ее непонимания родов в лакотском, а просто радуясь тому, что она знает эти слова. Откуда она их знает? Он не помнил, чтобы когда-то приглашал ее танцевать.

— Хан («Да»).

Он обнял ее там, в осиновой роще, над новым озером, и они танцевали до поздней ночи.

Когда Паха Сапа уходит с работы в пять вечера, он уже не видит белых ореолов вокруг его товарищей по работе, но у него начинается пульсирующая головная боль и, как следствие, во время спуска по пятистам шести ступеням — головокружение.

Наверху все готово к завтрашнему торжеству, кроме пяти демонстрационных зарядов. Никому не разрешат завтра утром подниматься на скалу, кроме Паха Сапы, который и установит детонаторы. Небольшую бригаду допустят наверх, чтобы повесить флаг на стрелу и подготовить оснастку над головой Джефферсона. Остальная часть завершающей утренней подготовки будет проводиться на горе Доан, где соберутся пресса и толпы важных персон.

Борглум вернулся и отводит в сторону рабочих, которые должны закрепить флаг на следующий день, — он явно собирается дать им последние указания. Паха Сапе последние указания не нужны, и он незаметно проскальзывает на парковку, заводит мотоцикл Роберта и следует в облаке пыли за спешащими домой по горной дороге рабочими.

Он проезжает треть пути вниз по склону, и тут ему приходится свернуть в лес, где он соскакивает с седла, опускается на четвереньки и выблевывает обед. После этого головная боль вроде бы уменьшается. (Паха Сапа, который так долго справлялся с самыми разными болями, не испытывал ничего подобного с того момента, когда шестьдесят лет назад кроу по имени Кудрявый чуть не расколол его череп прикладом ружья.)

Приехав домой, Паха Сапа греет воду для еще одной горячей ванны, чтобы уменьшить боль и обрести большую гибкость, но в итоге засыпает прямо в ванне. Просыпается он в холодной воде, за окном темно. Он в ужасе вздрагивает… Неужели он проспал? А что, если Мьюн отправился в какой-нибудь кабачок, когда Паха Сапа не приехал за ним в назначенное время?

Но сейчас всего четверть десятого. Теперь дни стали короче. Когда Паха Сапа вытирается, глядя, как вода вихрем уходит из ванны, ему кажется, что уже наступила полночь.

Он и думать не может о еде, но берет несколько сэндвичей, кладет их в старый холщовый мешок — судок он брать не хочет. Он понимает, насколько это глупо и сентиментально, — он готов быть разорванным на куски, но хочет при этом сохранить судок, в который когда-то укладывала ему обед Рейн. Глупо, глупо, думает он и качает раскалывающейся от боли головой. Но оставляет сэндвичи в холщовом мешке.

Он заезжает на старую кистонскую кузню, превращенную теперь в единственную бензозаправку, и Томми, местный дурачок, заливает бензин в маленький бак мотоцикла. Будет глупо, если теперь его заговор не удастся из-за того, что у него кончится бензин.

Поднимаясь по склону, чтобы забрать Мьюна (чей «форд» модели Т пал в этом году после множества пьяных столкновений с деревьями и камнями, и теперь Мьюн в смысле поездок целиком и полностью зависит от своих таких же, как он, безработных пьяниц-приятелей), Паха Сапа думает, что теперь его заговор (он только недавно начал думать об этом как о заговоре, но это именно заговор — Пороховой заговор![118] — решает его усталый мозг) зависит от Мьюна Мерсера. Если Мьюн ушел со своими идиотами-друзьями, больше веря в виски в субботу вечером, чем в пятьдесят долларов воскресным утром… если он ушел, то заговор Паха Сапы провалился. Он просто не сможет поднять ящики с динамитом из ствола в каньоне на вершину, а потом разместить их на торце скалы без помощи по крайней мере одного человека, который будет стоять за рычагами лебедки.

Но Паха Сапа столько бессонных ночей провел в поисках способов, которые позволили бы ему сделать это в одиночку. Если Мьюна нет дома, то Паха Сапа знает: он целую ночь будет таскать эти ящики с динамитом из каньона в долине, а потом вверх по пятистам шести ступеням, по одному ящику за раз, а потом, если понадобится, то даже без оператора лебедки сумеет подняться в люльке. Но еще он знает, что, даже если у него и хватит сил, ночь для такого плана коротка.

А значит, все опять-таки зависит от Мьюна Мерсера. Паха Сапа обнаруживает, что напевает молитву шести пращурам, просит, чтобы они помогли ему в этом одном, не зависящем от него. Молитва напоминает Паха Сапе, что до завтрашнего полдня он должен сочинить свою песню смерти.

Как это ни невероятно, но Мьюн в назначенное время чудесным образом оказывается на месте — он ждет снаружи и даже относительно трезв.

Проблема теперь состоит в том, чтобы усадить этого великана в маленькую коляску, — в конечном счете Мьюн усаживается и выглядит как огромная пробка в крохотной бутылке, — а потом преодолеть с такой дополнительной нагрузкой последнюю милю дороги на гору Рашмор. Когда и это чудо происходит, Паха Сапа отводит мотоцикл по пустой парковке в тень под деревьями. Луна сегодня поднялась раньше и стала еще круглее.

— А чего это ты паркуешься здесь, под деревьями?

Мьюн морщит свой громадный лоб.

— На тот случай, если пойдет дождь, конечно. У меня нет чехла для мотоцикла или коляски.

Мьюн поднимает взгляд на небо, по которому плывет всего несколько облачков. За пять недель не

Вы читаете Черные холмы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату