Точно, я ж психолог! Катя:
– Кто там?
Я собрался весь, сосредоточился. А я ж умею притворяться, как никто. И, как нищенка, канючу, пришепетывая:
– Деточка, подайте мне копеечку!.. Ну и, конечно, что-нибудь поесть…
Интересно, а подаст она сейчас? Может быть, тогда она случайно. А в повседневной жизни… Ну-ка, ну- ка!
Бью на жалость:
– Деточка, подайте!
В целях чистоты эксперимента.
Я в ударе был, как никогда! Кажется, я даже прослезился.
Момент истины, сейчас же все откроется!
Но у них за дверью тишина.
Как бывает: вырубили звук.
Тишина в моем сценарии отсутствовала.
Эта Катя – будто затаилась.
Я уже глазами хлоп да хлоп, я бью в недоумении копытом…
И слышу: ее муж, а мой приятель Авсюков, даже он уже не выдержал, из комнаты: – Катя, кто там?
И она ему, цитирую дословно:
– Та идиот Верховский, открывать?
Она узнала!
Я – чуть не упал себе под ноги.
Тут сквозь жгучую обиду я прислушался:
– Слава?! – спохватился Алексей. – Боже, так открой ему скорей! – ну, наконец-то! – Открой ему! Как будто ты не помнишь! Он, еще с зимы, нам десять гривен! Скорей, пока не смылся, он такой!
Она тут же распахнула…
Было поздно!
«Какой глубинный смысл!..»
Здесь речь пойдет о композиторах. А кто не хочет, может выйти покурить. Свой рассказ хочу начать со слова «ой!».
Ой, товарищи! Итак, я начинаю.
Это случилось в феврале, у нас в Донецке.
Я вел такой образ жизни, что куда б я его ни привел – концерт!
В филармонию явился с настроением. Потому что уважаю дни рожденья, к юбилеям отношусь вообще серьезно. А когда они двойные – и подавно. Причем здесь юбилеи – щас поймете.
Итак, концерт. В первом отделении должен родиться Брамс, а Вагнер, если концерт не отменят, появится чуть позже – во втором. В первом Брамсу стукнет полтораста, Вагнеру, уже потом, через антракт, – на двадцать больше. Согласитесь, это же интрига!
Короче, в филармонии давали юбилей.
Зальчик небольшой, по сути камерный, а оркестр большой, он симфонический. Оркестрантам тесно – не то слово. Скрипка на скрипке и смычком погоняет. Но оркестр у нас способный: разместились! Еще тесней сплотившись и т. д.
Оркестр настроился, затих. Угомонился зал. И вот теперь – по обычаю, не нами заведенному, рампу должна осчастливить сама Людмила Ильинична Рейва, чтоб – вначале ж было слово, да? Своим вступительным открыть на сцене вечер.
В овладевшей тишине мы услышали – идет! Из сценических глубин, из задней дверки, что на сцене (на музыкальном языке – карман), она пошла, лауреат всесоюзного конкурса, прорезая собой весь оркестр.
Она двинулась на авансцену. Сцена маленькая, а оркестр у нас – с полсотни человек, крепко сбитый музыкальный коллектив. И сидят они так плотно и так скученно – музыковеду нужно продираться. И Рейва идет напролом, по ходу сметая пюпитры, и у пюпитров начинается падучая. Ей отвечают колкими смычками. Не вступая ни в какую перебранку, Рейва делает ветер: он с легкостью срывает партитуры, и они кружат над оркестрантами, как в ноябре осенние листы.
В сражении с оркестром лектор-музыковед Людмила Рейва одержала победу. Она вздохнула облегченно, что часть своей программы отработала, открыла рот…
Теперь ей нужно покорить и зал. А тут аншлаг. Но не простой аншлаг, а по-донецки: когда в зале треть – это уже хорошо, это даже отлично, это по-донецки просто здорово. Потому что, казалось, Донецк… А кто- то – надо же! – пришел послушать музыку.
И вот она взглянула на оставшихся, точней, на пришедших – из тех, кто из интеллигенции остался. И осталась довольна сама: в зале – вся интеллигенция Донецка. А первое отделение – это Брамс. Она встряхнулась, одернула платье и звучно и празднично выдала:
– Брамс!
Людмила Рейва выдала нам Брамса, сделав паузу, чтобы мы, как зрители, осознанно прониклись, что это не Чайковский никакой и не Глинка, даже не Сен-Санс, и, чтоб наши глазки засветились этим Брамсом, продублировала:
– Брамс! – и счастье в ней, как ребенок под сердцем. – Какой глубинный смысл в этих шести буквах! – сказала Рейва и пошла себе дальше по тексту, как будто ничего такого не сказала.
Что?! Я не ослышался?! «В шести»?! Рука моя… Она была не занята ничем, и я по пальцам: раз, два, три… Их было пять!
Их пять, и это объективно. Я подумал: Рейва вгонит в оторопь народ. Но человек критического склада, я в зале в одиноком меньшинстве. А публика наивна и доверчива. И она сидит себе, внимает. Букв шесть? Она и проглотила. Она же съест и двадцать шесть, не поперхнется.
Рейва где стояла, так продолжила, а я где сидел, вот там и задохнулся: как же так?! Я отпал, я отключился, а она…
Бывало, Рейва откровенно заливала. Она могла переиначить все подряд: фамилию и имя композитора, но обязательно докладывала о всех его женщинах, даже если этот композитор был Чайковский.
А однажды нас оповестила: Шостакович. Что ни лето, наезжал в Москву, потому что страшно любил эти белые ночи.
В общем, Рейва!
Это где ж, выходит, эти белые?
И если б только ночи – это ладно. Но ведь речь-то – о глубинном смысле!
Да, бывало. Откровенно заливала. Но в этот вечер Рейва превзошла.
А за точность я могу и Родину продать. И не из принципа. А просто так воспитан. И что мне остается? Только это! Я строчу своим интеллигентным почерком: «Их пять». И хватит, их же пять. Краткость у меня – сестра таланта. Больше мне ей нечего сказать…
И дальше Рейву я уже не слушаю. Потому что верить ей нельзя, «глубинный смысл». А краткую записку, как сестру, по рядам я шлю на авансцену. Рейва развернет ее и – ах! Тотчас опомнится: «Извините, дорогие, я в Брамсе Иоганнесе ошиблась! Если Брамс – это глубинный смысл в пяти».
Вступительным словом, изложенным колыбельной прозой, Людмила Рейва довела до неприличия первую скрипку Вайнштока. И он, склонившись набок, захрапел. Но, одержимая, она не замечала.
На сороковой минуте вступительного слова, когда за Вайнштоком потянулись остальные, Людмила Рейва быстренько свернулась и, представив оркестрантов, обратным ходом проскользнула за кулису.
И пошел, и полился Четвертой симфонией Брамс. Но мне не до симфонии вообще. Какой мне Брамс, когда я никакой: моя записка! Где она блуждала, я не знаю, но к адресату так и не дошла.
Антракт. Все выходят, разминают свои косточки, не дают заветриться буфету. Я же – даже не пошел себя размять, я на месте – грустный, как больной. Я бы ушел. Ушел бы прочь куда подальше, но! Я просто обожаю дни рождения. А если юбилеи – так вообще.
Итак, второе отдано под Вагнера. Сколько было зрителей, не знаю. По меньшей мере в трети зала был аншлаг.
Наш оркестр заметно укрупнили: медь, ударные, удвоенные струнники… Потому что Вагнер – это сила,