Михаил Михайлович нахмурился:
– Что за фамильярность?! Я Анатолий Дмитриевич!
Зачастила:
– Анатолий Дмитрич, Анатолий!.. Извините, а скажите…
Так она проговорила с Козаковым, как с Папановым, до самого до третьего звонка. О чем они там говорили, я не знаю. К слову, интервью так и не вышло: на радостях Зверькова где-то потеряла диктофон…
Дура дурой, а уже в Москве, ответсек гламурного журнала. Так, извините, кто из нас умней?
Выступаю перед старичками со своими текстами. Старички такие правильные, всё у них по рубрикам разбито. Я иду у них под рубрикой «Веселая шутка для зрителя».
Сидели с каменными лицами. Я даже:
– Извините, все из нас живые? – уточнил.
Вроде да. Я им уже и так, и этак – лица каменные! Где-то через час один вдруг засмеялся. Наконец-то! Я к нему развернулся всем корпусом: мой зритель, мой! Оказалось, он просто закашлялся. В конце мне очень вежливо похлопали. А потом ведущий произнес:
– Ну а теперь настало время нам и посмеяться. И встряхнуть нас сможет только Иосиф Жеребкер!
Жеребкер запел. Я встряхнулся.
Новое прочтение класики: Ромео – в очках минус пятнадцать. Так в либретто. Как он может танцевать близорукость? Только невпопад. Вот он и свалился в оркестровую. В зале, разумеется, волнение. На авансцену выбегает режиссер-новатор:
– Не волнуйтесь, это так в либретто, вот смотрите!
Бьет ладонью по либретто. Все, кто видит, тут же проникаются.
Из ямы – крик, переходящий в вой: у Ромео сломана нога. Он на носилках. С ним бегут на сцену. Ему протягивают смету спектакля. Превозмогая боль, он подслеповато щурится. В смете отдельной строкой… Нет, не может быть! Сломанная нога!..
Гениальное предвидение режиссера выводит его в культовые фигуры украинской сцены.
Так
приходит
мировая слава…
В клуб – не скажу какой интеллигенции… ну хорошо, еврейской – я пригласил одного почтенного аккомпаниатора, на творческую встречу. Но аккомпаниатор – бабушка, блиставшая на сцене еще в тридцатые, – не явилась. Я знал: старушка педантична – и занервничал. Наконец, к ней дозвонился. Хоть живая!
– Вы не пришли…
– А потому что не смогла!
Я еще подумал, что ослышался.
– Но вы же обещали!
– У меня причина. Уважительная.
– И какая?
Бабушка срывается:
– Что такое?! Я могла забыть?!
Пошел я в нашу филармонию, донецкую, на концерт московского пианиста Д. И встретил там журналистку Ирину Ч. Перед концертом. Она какая-то уставшая, подавленная. А дай ей сделаю приятное! – решил. Схожу-ка я в антракте к пианисту и возьму автограф. Для нее. Чтоб вручить ей в качестве сюрприза.
В антракте захожу я к пианисту:
– А можно взять автограф?
– Да, конечно! – и такой простой, ну по-хорошему. Не чинится, и сразу: – Что вам?
В смысле, надписать. Ну, на программке.
Я и отвечаю:
– Напишите: «На добрую память Ирине!»
А он так смотрит на меня во все глаза, как онемел, и лишь затем, косясь на дверь, как заговорщик:
– Знаете что, Ира, – я тут же обомлел и не нашелся. А он пишет, ну и параллельно говорит: – После концерта – вы ко мне зайдите!
И я красный выскочил, как этот…
Одна донецкая певица, примадонна, вся из себя колоратурное сопрано, на пресс-конференции вдруг обратила на меня особое внимание:
– Послушайте, – так тревожно глядя мне в лицо, – а вы не спали на моем концерте?
Вот те здрасьте!
– Что вы! Ни за что!..
Я ей не соврал: какое спать! Где-то на пятой минуте выступления этой вышеназванной певицы я зевнул так, что у меня заклинило рот. Конечно, я бы встал и выбежал из зрительного зала. Но бежать с открытым ртом навстречу публике… Так и сидел, как на приеме у дантиста, но в партере, во втором ряду. Певица, глядя в мой бездонный рот, пару раз – на пустяках – сбивалась…
И после этого я спал?! Какое хамство!
Большое эстетическое наслаждение получили оркестранты на творческом вечере донецкого композитора Альберта Мукосеева. Исполнение его нового сочинения (ор. № 232/5) музыканты органично совместили с прослушиванием – через наушники – любимых Глинки, Брамса и Бетховена.
В филармонии – Второй концерт для фортепиано с оркестром Сергея Рахманинова. В Донецк приехал выдающийся пианист, народный артист России профессор Михаил Воскресенский. Все было замечательно.
А через день в «Донбассе» напечатали. Но что?! Как водится, похвалили Рахманинова, отметили высокий уровень оркестра. И, наконец, о Воскресенском: «Оркестру подыграл…»
Заметил донецкого поэта Ревякова. Хотел перейти на безопасную сторону – поздно!
Ваня Ревяков:
– О, Слава!
И я понял: это все. Пришлось остановиться. Он был не один…
Ревяков читал мне минут сорок. Друг проявлял нетерпение. Я все понял:
– Ты тоже что-то пишешь?
– Не пишу.
Я не сдержался и воскликнул:
– Мне везет!
Но Ваня оказался нескончаем…
В конце 70-х одна разговорница А. отправлялась на гастроли только со своей собачкой. И те, кто приглашал, те полагали: ну, причуда, – и с собачкой соглашались. Выяснилось – никакая не причуда.
Выступала А. довольно средненько. А в эстрадном выступлении трудней всего дается завершение. И вот в финале, как говорится, посредине слова, на сцену выскакивала ее любимица, собачка, хватала испуганную хозяйку за подол и волокла со сцены. Чтица А. картинно отбивалась:
– Милиция! Милиция! На помощь!
И был ошеломляющий успех.
В литературной студии выступала Нина Барсукова. Нина – начинающий писатель. Она на публике читала свой рассказ.
Я не то чтоб тяготился… Впрочем, да. Публика же слушала внимательно. И даже, показалось мне, сочувственно. Но Барсукова завершила, негодуя:
– Послушайте, я что-то не пойму. Я не могла писать, душили слезы. Меня! Саму! Особенно в конце! – и с