считал эту повесть принадлежащей Лермонтову.
В 10 час. иду в ГПБ. Убеждаюсь в князе Н. — последняя радость. В половине первого ночи все сделано. У нас праздник, именинное настроение. Я тревожусь, не слишком ли он утомился, — «наоборот, я чувствую себя превосходно, это я вчера без вас совсем заболел».
В статье приходится цитировать Висковатова: «Мальчику (Лермонтову) очень хотелось своим тетрадям придать вид почтенных печатных произведений».
«Печатных произведений...» Несколько раз он жалуется раздраженно: «Что мне делать с этим Висковатовым!» Ворчит: «Мальчику, мальчику... Тебе-то какое дело? Называй его Лермонтовым! Хорош бы я был, если бы про 80-летнего Дарвина написал: «Дед выпустил свое замечательное произведение»!..
— Надо мои статьи послать спешной почтой. Не правда ли?
25 апреля
Отъезд в Пушкин. Укладка.
— Я попрошу вас — побольше карандашей. Затем возьму «немцев» (Пфефеля и Клейста) [Г. К. Пфефель (1730-1809), Э. X. Клейст (1715-1759) немецкие поэты]. Это растительная пища.
— ...За слово «кратенько» я могу убить... А как вам нравится «тенор»? Это какой-то кенарь. Некоторые говорят «тэнор». Так и надо.
Июнь 1941
Е. В. Россихиной
<...> В мае хоть оставались надежды на тепло, июньские же градобития просто безнадежны!
Жить, конечно, можно, но фон неуютный. Впрочем, время летит, обороты дней стремительны. Я снова очень занята, т. к. Степанов, выждав громадный промежуток времени, все-таки умолил меня взять его работу. Я не могла ему отказать, так как... (и пр. и пр. — что именно тебе хорошо известно). Бываю в Детском; как всегда — с удовольствием, иногда даже больше. Однажды вечером слушала изложение плана III части романа о Пушкине. Это, собственно, был не план, а вдохновение — непередаваемый рассказ основных линий, с поразительными подробностями. Если бы записать — можно прямо в печать, и больше никакого романа писать не нужно. Я же ничего не записала, потому что настоящее искусство можно передать только равноценными средствами.
В следующий мой приезд он горестно и озабоченно спросил, не помню ли я, что такое он прошлый раз намечал писать о Пушкине, у него нигде это не записано, и он плохо себе представляет, что он мне излагал.
Возблагодарив господа бога, что у меня еще есть кой-какая память, я, насколько могла подробно, все ему напомнила. Он искренно удивился моей памяти, повеселел и с моих слов закрепил на этот раз все на бумаге.
На другой день он прочел мне только что написанную главу о гусарах.
Я первый раз в жизни, пожалуй (если не считать Ушакова, и это вовсе не дикое сравнение), так близко, просто и реально вижу талантливого, к тому же очень умного, до предела тонкого человека. Это всегда дает большое переживание, близкое почти к наслаждению. Я знаю к тому же, что он очень (подавляюще) учен. <...>
Принимала решение ограничить свои собственные высказывания в его присутствии до последней крайности, но, увидев каждый раз его простоту, скромность, иногда нерешительность, — снова болтаю чепуху, которой потом ужасаюсь. Так, например, привожу ему перепечатанную на машинке его статью «Сюжет и стих «Горя от ума» — «Как вы ее находите?» — сейчас же спрашивает он. И если я молчу, он всегда в таких случаях думает, что мне что-нибудь не нравится.
— Нет, — говорит он, — скажите совершенно откровенно, что вы о ней думаете?
<...> Я не жалуюсь, но... иногда эта «простая», «легкая», «благодатная» служба мне не под силу.
В Москву, вероятно, приеду в августе еще и по другому делу: сверить сочинения Грибоедова по рукописям, там хранящимся.
Больше о себе и Тынянове писать не буду, т. к. это становится просто неприличным. Но, в сущности, в этой работе сейчас все мое спасение. А ведь куда-то спасаться просто необходимо.
17 июня 1941
<...> Захвати всенепременно свои заметки о Вазире. Пока он живет в Детском, всю почту отвожу ему я, и он, обычно, при мне ее читает и комментирует (!). После 25-го вскоре он уезжает в Лугу, и тогда уж посылать не стоит.
Так как он тебе не ответит (он никому не отвечает), важно и интересно, чтобы чтение произошло при мне.
То, что он будет доволен, польщен, обрадован — за это я ручаюсь. К похвалам он неравнодушен.
Сейчас 2 часа ночи. Только что вернулась из Детского, где сегодня мне давался настоящий спектакль: он читал картину из своей пьесы «Кюхля». Читает он превосходно. Интонации естественны, точны, выразительны.
В Детском он очень скучает. Просит меня приезжать к нему почаще. <...>
H. Чуковский
РАЗГОВОРЫ С ТЫНЯНОВЫМ
Когда Юрий Николаевич Тынянов был молод, многие находили, что он внешне очень похож на Пушкина. Пушкинские кудри, пушкинские курчавые баки. На самом же деле Юрий Николаевич был похож на Пушкина не только кудрями и не только баками, которые он вскоре сбрил, не только маленькой, легкой, стройной своей фигуркой, подвижностью, темпераментностью, веселостью, остроумием, не только умением так верно подделывать пушкинскую подпись, что и специалисту не легко было отличить ее от подлинной, но и гораздо более глубокими свойствами натуры, ума, склонностей, интересов. Так же, как Пушкина, его страстно интересовала история русского народа, и так же, как для Пушкина, для него в русской истории самым важным были трагические отношения между русской государственностью и русским человеком. Тема «Медного всадника», тема бегущего Евгения, за которым с чугунным грохотом по потрясенной мостовой скачет гигант на бронзовом коне, была основной темой всего, что написал Тынянов.
В молодости Тынянов был человек общительный, говорливый и жизнерадостный. Я познакомился с ним в первой половине 20-х годов, но где и как познакомился — не помню. В то — начальное — время водился он и дружил не с поэтами и прозаиками, а с теоретиками и историками литературы — с Виктором Шкловским, с Борисом Эйхенбаумом. Тогда еще никому — в том числе и ему — не приходило в голову, что он будет не только ученым, но и писателем, автором романов и повестей.
Я встречал его чаще всего на Невском, на солнечной стороне. Он шагал по тротуару, легкий, элегантный — насколько можно было быть элегантным в то время, — стуча тростью, тоже напоминавшей о Пушкине. Рядом с ним шагал какой-нибудь собеседник, обычно случайный, и слушал его. Иногда этим случайным собеседником бывал и я. Впрочем, уж я-то был не собеседник, а только слушатель. Тынянов был на десять лет меня старше, беспредельно превосходил меня познаниями, и я в его присутствии не отваживался рта раскрыть. Познания его были поистине удивительны; он знал русский восемнадцатый и девятнадцатый века так, словно сам прожил их. Петра Третьего, Павла Первого, обеих Екатерин, Карамзина, Крылова, Вяземского, Кюхельбекера, адмирала Шишкова, Сенковского, Булгарина, Катенина, Вельтмана и, разумеется, Пушкина он зная гораздо лучше, чем можно знать ближайших родственников. Анекдот, положенный в основу блистательного рассказа «Подпоручик Киже», я слышал от него еще тогда. Еще тогда слышал я о потаенной любви Пушкина, хотя написал он о ней полтора десятилетия спустя. Он еще не знал, что будет писать исторические романы, но все образы этих романов, готовые, сложившиеся, жили в нем,
«Кюхлю» он написал меньше чем за три недели — ему не нужна была никакая подготовительная работа, все необходимое было известно заранее. Он писал по двадцать часов в сутки, почти без сна и даже почти без еды. Когда он писал, он переставал бриться, не выходил на улицу, ни с кем не встречался и не разговаривал. Писал он запоем, а в промежутках между этими запоями, иногда очень длительными, не прикасался к перу.
Вряд ли когда-либо существовал в русской литературе другой писатель, который, подобно Тынянову, так полно совмещал в себе дарования писателя и ученого. Каждый его роман был ученым исследованием; при этом он всегда шел по целине и открывал то, что до него не было известно науке. Кюхельбекер был его детищем, созданием его рук: он разыскал его неопубликованные рукописи, истолковал его, разрушил реакционную легенду, будто Пушкин относился к Кюхельбекеру пренебрежительно, он издал его сочинения, ввел их в русскую литературу и в своем романе объяснил Кюхельбекера миллионам читателей. В сущности, таким же его открытием была и судьба Грибоедова.
Книги Тынянова, появлявшиеся с промежутками в несколько лет, читались жадно, с волнением. Может показаться странным, что читателя 30-х годов так волновал рассказ о событиях столетней и даже двухсотлетней давности. Тынянов был историком, и притом честнейшим, никогда не искажавшим исторические факты в угоду представлениям своего времени. Но его рассказы о прошлом волновали современников больше, чем рассказы иных о настоящем. Медный всадник по-прежнему мчался вдогонку за бегущим Евгением, и громко раздавалось это тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой.
Как же относился Тынянов к Медному всаднику? Да так же, как Пушкин. Как к мощному властелину судьбы, полному великих дум, от которых не убежишь никуда и никогда. Как же относился Тынянов к Евгению? Да так же, как Пушкин. Он, как и Пушкин, сам был Евгением. В ужасе мчался Кюхельбекер в Варшаву со всеми своими мечтами, стихами, надеждами, но тяжело-звонкое скаканье, как будто грома грохотанье, настигало его, и вот мечты, стихи, надежды бесплодно догорают в холодной тишине среди сибирских елей. А вот создатель Чацкого, написавший все его горько-вольнолюбивые речи, Грибоедов. Он не просто декабрист, он идеолог, вдохновитель декабризма. Но декабристы разгромлены, казнены, сосланы, а он отвертелся на допросах и выскочил. И он дружит с Булгариным, служит у врагов всего, что любил и чему учил, едет осуществлять великие думы Медного всадника на Востоке. Ну как это было не понять русскому человеку? Ну как было не понять ему «Подпоручика Киже», эту поэму о всеобъемлющем бюрократическом мышлении, населяющем мир призраками и превращающем живых людей в призраки, о человеке, рожденном из канцелярской описки, дослужившемся до генеральского чина, имевшем жену и детей, но никогда не существовавшем?
В конце 30-х годов я встречался с Тыняновым чаще, чем прежде. Начиная с 1938 года я три лета подряд снимал дачу в Луге и был соседом Тынянова. В то время там, в Луге, на берегу лесного озера Омчино стояли три новенькие дачки трех писателей — Тынянова, Каверина и Н. Л. Степанова. Каверин и Тынянов поженились на сестрах друг друга — Каверин на сестре Тынянова Лидии Николаевне, а Тынянов на сестре Каверина Елене Александровне, и дети их двойные двоюродные. Наши литераторские семьи жили в Луге очень тесно и дружно. Мы, с кучкой детей, вместе гуляли по лесам, вместе ходили купаться. Но Юрий Николаевич в наших прогулках участия не принимал — он был уже болен.