Потом план романа-хроники получил другое заглавие — «Ганнибалы». Тынянов написал единственную (вступительную) главу, после чего вернулся к своей «вечной» теме: времени нужен был его роман о Пушкине. Комментатор тыняновского перечня заглавий, Н. Степанов считал тему «Ганнибалы» (№ 5) «подступом» к роману о Пушкине (№ 6). Мнение это ошибочно: в авторском перечне даны заглавия отдельных произведений. Есть еще одна запись Тынянова, оставшаяся необъясненной комментаторами его текстов. Эта лаконичная запись повторяется в нескольких блокнотах: «Эдгар По в Петербурге».
Как известно, легенда о поездке Эдгара По в Россию создана им самим, любившим подобные мистификации. Мнимое посещение Эдгаром По столицы Российской империи позволяло вводить в его биографию чрезвычайно эффектный эпизод: ночной дозор задерживает на Невском проспекте пьяного «дебошана», и только заступничество американского консула избавляет его от тюремного заключения. Эта легенда имела особый успех у русских поэтов- символистов, страстных почитателей и пропагандистов творчества Эдгара По, которого они считали одним из своих предшественников.
Переводчик пятитомного собрания его сочинений К. Бальмонт писал: «...Если легенда, которую можно назвать «Эдгар По на Невском проспекте», есть только легенда, как радостно для нас, его любящих, что эта легенда существует» [Собр. соч. Эдгара По. М., 1912, т. V, с. 28].
Последним и самым упрямым адептом «петербургского казуса» в биографии По был поэт Владимир Пяст, которого называли «последним символистом». С какой-то сомнамбулической завороженностью он пытался подвести под легенду такой непрочный фундамент, как сожженный во время свержения самодержавия полицейский архив [В. Пяст. Встречи. М., 1929, с. 286]. По сообщению В. Пяста, ему «удалось впоследствии узнать» (?), что в уничтоженном полицейском архиве находился документ «сказочной ценности... подтверждающий истинность того, что стало считаться с XX века легендой, — запись о задержании на улице в начале 30-х годов (!) [По сообщению самого По, он был в Петербурге в 1829 г.] американского гражданина Эдгара Аллана По».
Мемуарную книгу В. Пяста «Встречи» Тынянов читал. Более того, ею и была навеяна тема ненаписанного рассказа «Эдгар По в Петербурге». Но в трактовке Тынянова образ Эдгара По совершенно утрачивал романтический ореол, а сюжет приобретал необычайную остроту и актуальность.
Привожу устный рассказ Тынянова в кратком пересказе «по памяти».
В ночную «ресторацию» на Невском приходит Пушкин. За соседним столиком сидит большелобый юноша со странным взглядом, сверкающим и мглистым. Юноша пьет водку, бормочет английские стихи. У Пушкина возникает непреодолимое желание протянуть ему руку. Но юноша смотрит на незнакомца почти презрительно и произносит сквозь зубы:
— У вас негритянская синева под ногтями...
[Эта финальная реплика свидетельствует о прямой зависимости сюжета ненаписанного рассказа Тынянова от очерка Маяковского «Мое открытие Америки» (1926). Ср.: «Ведь Пушкина не пустили бы ни в одну порядочную гостиницу в Нью-Йорке. Ведь у Пушкина курчавые волосы и негритянская синева под ногтями». ]
Таков финал «жестокого рассказа» о воображаемой встрече тридцатилетнего Пушкина с двадцатилетним Эдгаром По.
Как-то Тынянов беседовал со мной о малой форме, о новелле, о высоко им ценимых новеллах Эдгара По. И в качестве совершеннейшего образца прочел «Бочку Амонтильядо». Тынянов любил читать вслух вещи, которые ему нравились. Кончив чтение, он сказал:
— Новеллы остаются, романы исчезают...
Григорий Козинцев
ТЫНЯНОВ В КИНО
Писатели по-разному работали в кинематографии. Одни сочиняли сценарии как прозу, печатали их в журналах, издавали отдельными книгами. Перед глазами исследователей оказывался в таких случаях привычный материал: художественная ткань поддавалась литературоведческому анализу (так называемая «специфика кино» не представляет трудности для образованного читателя).
Тынянов написал несколько сценариев, но никогда не стремился их издать. Сочинения эти, на мой взгляд, были отличными, однако не только ими измеряется труд Тынянова в кино. Он, как и другие литераторы той поры, пришел в 20-е годы в здание бывшего кафешантана «Аквариум», где помещалась киностудия «Севзапкино» (теперь «Ленфильм»), не писать сценарии, а строить советскую кинематографию. Этих людей увлекали неведомые горизонты нового дела. То, что кино выросло на улице, являлось «низким жанром», как тогда говорили (демократическим, как бы мы сказали теперь), особенно привлекало. Академизм был тогда не в чести. Юрию Николаевичу и в голову не приходило смотреть на кинематографию с высоты литературной культуры, снисходительно. Он пришел в «Севзапкипо», чтобы учиться. Поэтому он смог учить.
Его интересовал не сценарий, а фильм. Он дописывал и переписывал сцены во время съемки, устроившись в углу грязного ателье, за декорациями. Сочинял в монтажной, только что просмотрев снятые кадры. Приходилось писать на чем попало: на обороте монтировок, монтажных листов. Хранить такие черновики никому не приходило в голову.
День за днем возводились леса. Самая грязная работа казалась удивительно прекрасной. Работали на ходу. Это не метафора.
«Несколько рассказов, написанных мною, образовались по-другому, писал позже Тынянов. — Для меня это были в подлинном смысле рассказы; есть вещи, которые именно рассказываешь, как нечто занимательное, иногда смешное. Работа в кино приучила меня к значению этих «рассказов друг другу», с которых начинается создание любого фильма».
Рассказывали друг другу обычно, идя на работу, возвращаясь домой. Тынянов придумывал, развивал свои мысли на Троицком мосту, набережных, Марсовом поле. Может быть, просторы петербургского пейзажа сыграли и свою роль в этих устных поначалу рассказах?..
Еще до замысла «Подпоручика Киже» Юрий Николаевич с увлечением пересказывал случай с царским солдатом, охранявшим голое поле: артиллерийский склад, бывший здесь некогда, упразднили, но приказ о снятии поста забыли отдать, и вот на месте, где стоял некогда склад (а потом и след его исчез), десятилетиями сменялись караульные.
Положение казалось Юрию Николаевичу «занимательным». Он с увлечением рисовал картину, подробно останавливаясь на деталях, как бы опасаясь, что слушатель еще не до конца понимает прелести анекдота. В рассказе с совершенной отчетливостью возникала степь — ни крохотного строения вокруг. Часовой в полной выкладке сторожит пустоту. Приходит другой солдат; по всей форме устава происходит передача поста. Теперь другой часовой песет охрану пустого места. Дежурный офицер проверяет, нет ли упущений по службе.
«Занимательное», разумеется, было не только курьезным. Идея охраны пустоты заключала в себе как бы сгусток бессмыслицы бюрократической системы, абсурдность выполнения буквы закона, лишенного содержания. Из анекдота возникало политическое и философское обобщение.
Не следует забывать, что анекдоты помогли Гоголю написать «Ревизора» и «Мертвые души».
В сценарии «Подпоручика Киже» была сцена верховой прогулки Павла Первого. Слух о выезде самодержца облетал город. Закрывались лавки, перепуганные прохожие забегали в подворотни. Щелкали замки в дверях, занавешивались окна. Город вымирал. И тогда по пустым проспектам Санкт- Петербурга, бешено шпоря коня, мчался император.
Сцена не имела прямого отношения к фабуле. Режиссер подсчитал метраж и, выяснив, что сценарий велик, решил сократить кадры прогулки. Тынянов не на шутку взволновался: если режиссер не понял силы как раз этого образа, то, может быть, и фильм ему не стоит ставить?..
Сумасшедшая скачка императора по вымершей среди бела дня столице казалась Юрию Николаевичу чрезвычайно выразительной. В зрительном образе сконцентрировались ужас и безумие эпохи. Не пересказ, а поэтическое выражение — к этому тогда все мы стремились. Пространство, движение, связь вещей — во всем этом хотелось найти не бытовую, внешнюю связь, а внутреннее единство. Вот почему приход Тынянова в «Севзапкино» был так для нас важен. Он обладал в превосходной степени чувством глубины зрительных образов.
К сожалению, не сохранился его сценарий «Обезьяна и колокол», однако некоторые образы — основу замысла — можно воспроизвести по памяти (помогает и сохранившаяся заявка).
Дело происходило в середине XVII столетия. Несколько подлинных документов — голландских и русских — стали основой зрительных метафор. Царь и бояре за озорство и безбожие решили свести со света скоморошье племя. За Москвой-рекой полыхал гигантский костер, подъезжали возы: в огонь летели шутовские гудки, сопелки, волынки. Разыскали еще одного виноватого: колокол вдруг зазвонил на веселый лад. Его приволокли на Лобное место: палачи нещадно били медного преступника плетями, вырвали у него по царскому приказу язык и ухо. Затихла Москва. Умолкли озорные песни. Однако прошло немного времени, и защелкали и зазвенели по деревням ложки и бубенчики. Скоморохи, лишенные всех прав, поротые, с вырванными ноздрями, пошли по дворам. Народное искусство спаслось от казни, удрало из боярских хором, выжило.
Во всех этих замыслах был масштаб обобщения. Размах поэтической идеи.
В воспоминаниях не раз описывалось чтение Тынянова вслух, его талант перевоплощения — почти артистический. И все же читал он свои произведения не по-актерски. Были во всем его тоне особая густота, значительность, подчеркнутость ритма. Так чтец в зависимости от величины зала не только невольно меняет громкость, дикцию, но и сам посыл чувств и мыслей становится иным в многотысячном амфитеатре. Действующие лица Тынянова — от Пушкина до какого-нибудь продажного журналиста или пустякового чиновника выходили в его произведениях на простор истории. И, читая, Юрий Николаевич ощущал огромность, гул пространства.
Он как бы лепил из множества объемов единый массив. Площади участвовали в действии: Сенатская, Адмиралтейская; было «томительное колебание площадей» и «грозное, оцепенелое стояние площадей» (»Кюхля»); предметы одухотворялись, открывалась внутренняя связь между людьми и вещами. Время бродило в крови, проходило током сквозь камень и железо.
Юрий Николаевич ненавидел декламацию, был совершенно естествен, в высшей мере обладал юмором, но, когда он читал, лицо преображалось: суровая строгость и важность появлялись в его облике; тяжелый темный взгляд из-под большого светлого лба устремлялся вдаль, мимо слушателей, и даже если события происходили в небольшой комнате, а слушатель был в единственном числе, автор неизменно старался передать в своем чтении огромность событий и пространства.
Действие его сочинений происходило не только в реальных, точно описанных местах: номерах Демута на углу Невского и Мойки или в какой-нибудь неопрятной полковой канцелярии, а и на просторе великой страны, государственной истории. Задача состояла не только в том, чтобы правдиво воссоздать вчерашний день, но и в том, чтобы измерить прошлым значение сегодняшнего.
«Мы живем в великое время, — писал он, — вряд ли кто-либо всерьез может в этом сомневаться. Но мерило вещей у многих вчерашнее, у других домашнее. Трудно постигается величина».