Когда Дим вышел из помещения, ему показалось, что между тихих берез мелькнуло лицо — глаза. Захрустел валежник. Волной засеребрилась листва. Какая-то кошачья повадка и гибкость… Ему была знакома эта изощренная мягкая гибкость…
Он вернулся к Коту со всеми предосторожностями конспиратора.
Сверхтактичный Кот ни о чем не расспрашивал. Ему, однако, не давал покоя незавершенный спор, И вечером, приходя с работы, он выдавал:
— Нужна смена поколений. Ты хочешь отнять от природы причудливую игру красок, в результате которой она, пусть случайно, но хоть раз в столетие может выдать гения. Ты хочешь отнять у нее муку любви.
— Напрасные подозрения. Я не сторонник кастрированного рая. Пусть рождаются дети. Пусть спорят бессмертные интеллекты разных поколений.
Кот усмехнулся:
— Можно подумать, что ты уже что-то такое… сообразил?
— В том-то и дело, что я не знаю этого… Мне кажется, что я все же что-то сообразил… Иначе зачем им было убивать меня?!
— Повтори — не понял.
— А… так… мысли вслух…
Кот не мог скрыть недоумения и даже, видно, заподозрил неладное, но, как обычно, не подал вида.
Дим вышел из дому, купил «Вечерку», и ему сразу в глаза бросилось объявление:
«…Состоится защита диссертации на соискание степени доктора физико-биологических наук Лео Павловичем Левченко на тему „Излечение рака печени у кроликов методом реабилитации патологического биополя“. С диссертацией можно ознакомиться в НИИ экспериментальной биологии и эндокринологии».
Хоп, вот это да!
Дим пришел в назначенный час. Актовый зал был полон. Дим уселся в заднем ряду.
Что он мог? Он был никто. Его вообще не было в природе. Он мог бы смутить «самозванца» своим появлением. Но это значило выдать себя противнику, и не так-то он прост, этот Лео, чтобы смутиться. Выйти на паперть и набить диссертанту морду? Заберут в милицию, будут судить. А как хотелось просто набить морду. Наверно, потому, от греха, решил он уйти. Не мог он слышать свои слова, свои мысли, свои методики из уст этого подонка, слышать и быть бессильным помешать этому. А впрочем;
«Что в имени твоем?» Никому не ведомо имя создателя колеса или «Слова о полку Игореве». Что мне Гекуба, что я Гекубе?..
Дим вышел. Он ездил в переполненных троллейбусах.
Ходил по городу, сидел на скамейках в скверах, опять куда-то ехал в вагонах подвесной дороги, спускался в метро, и в толпе ему было легче, он как бы действительно переставал существовать. В конце концов, непонятно как, он вновь оказался у парадной института, где шла защита. Впрочем, все уже кончилось: медики выходили, обсуждая событие. Ояи были скептичны, они сомневались, что вообще есть какое-то поле печени или что-нибудь подобное и что можно лечить, воздействуя на деформированные потенциалы этого поля. Как хотелось врезаться в эти диалоги!
И вот глаза Лео. Он, видимо, заметил Дима, вздрогнул, пожал плечами, надвинул на глаза шляпу, зашагал своей гиппопотамьей походкой. В длинном плаще, телепавшемся по икрам, бородатый, он напоминал не то народника, не то кучера, не то сельского попа. Дим смотрел ему вслед — в кургузую спину. Он смотрел, ненавидя и бессильно сжимая кулаки.
И вдруг Димову шею обвили чьи-то руки, на одной из них болталась сумочка.
— Димка, Димка, ты?
Дим стряхнул с себя то, что ему показалось — и действительно было Констанцей. Это было нелепо и сумасшедше, как будто какой-то пошлый розыгрыш или шантаж.
Она была в белом развевающемся плаще, в замшевых сапожках на высоком каблуке, волосы ее казались темнее, чем прежде. Ее глаза наполнились слезами. Они сияли счастьем, каким-то безумием счастья, и все нежное круглое ее лицо было просто наэлектризовано счастьем вопреки всему, несмотря ни на что.
— Димушка, миленький, солнышко. Не верю, не верю. Просто мне очень везет, я везучая. — Ее бессвязная речь, какой-то несусветный лепет и весь ее вид ошеломляли. — Ты не узнаешь меня? Или это не ты? Дим? Но ты пахнешь, как ты.
Она потрясла его за плечо:
— Дим!
— Нет, отчего же, я — это я. А вы — это вы. Констанца Левченко — из ветинститута и… по совместительству… Впрочем, не знаю, где и кому вы сейчас служите.
— Вы?.. Ты говоришь мне «Вы»?
Дим начал соображать: «Эта женщина хочет воспользоваться тем временным провалом, который отделял его теперешнего от того, который был? Спектакль на публику?» Он не мог одолеть неприязни… И все же ее поведение было слишком нелепым.
— Идем же — к нам… Тебя ждут Леша и Дима.
Это было уж слишком.
Загипнотизированный всей этой чудовищной нелепостью и ощутив вдруг всю беспомощность свою — в чужом мире, где он был — не он, Дим пошел с ней рядом.
Все показалось вдруг ирреальным, как бы зеркальным отражением.
Она втолкнула его в такси.
Лифт поднял их на девятый этаж.
Почти до самого окна доставали верхушки сосен. Они раскачивались — с каким-то отрешенным покоем невозмутимой вечной мудрости деревьев.
— Садись. Вот твои письма… А я сейчас… Я скоро приду…
И бросив на стол письма, быстро ушла. Щелкнул замок.
Дим остался один со своими письмами.
Одно, другое, третье…
Это были письма к ней — к Констанце. В них были ласковые слова. Он называл ее «Моя Ки».
Это был его почерк.
И все-таки он не мог поверить. В нем не было любви и нежности к этой женщине, которая, кажется…
Дверь в маленькую прихожую была приоткрыта, и оттуда, шевелясь, проникал луч вечернего солнца. И когда она вошла в плаще и, как птица, выпустила из-под своих крыл двух малышей, он сразу почувствовал и понял, что это — его дети. Им было года по три с гаком. (Значит, четыре года назад он был жив.) Один был в желтом, другой в красном, — их, пожалуй, и можно было отличить только по одежде. И вместе они были вылитый он — будто сошедший со стула той детской его фотографии, снятой где-то в «фотомоменте», с торчащей козырьком челкой, с взвихренным хохолком.
Это стало ясно, как только Констанца сняла с мальчуганов береты.
— Леша и Дима, — Констанца тревожно улыбнулась, подталкивая сыновей вперед.
Она не сказала им: «Вот ваш папа…» Это его даже обидело. Констанца остыла от первого безрассудного порыва. Смотрела, вдумывалась — хотела понять.
Дети стояли перед ним, как намокшие цыплята, — отчужденные, напуганные какой-то неправдой.
Рожденное из самых глубин желание схватить этих мальчишек, прижать их к себе, потискать, посадить к себе нашею означало в то же время признание, что Констанца его жена, что он, следовательно, любит ее, но этого, не было. И не могло быть, потому что В недрах его души непроходящей болью ныла другая любовь.
Констанца поняла. И впервые ужаснулась пропасти между ними.
Все эти дни, часы она была с ним — мертвым, ни о ком не хотела думать, ни знать, а когда он пришел живой, оказалось, что его — нет, просто — нет! Констанца стащила с себя плащ, вытерла детям носы. В острой прорези платья Дим увидел межинку грудей. Она раздевала детей, обтекала стулья, углы шкафа, книжные полки, как рыба в аквариуме. И удивительно было в ней это сочетание полноты и элегантной верткости.
Скользнув возле Дима, она взяла детей за затылки и затолкнула их в соседнюю комнату — одному сунула пластилин, другому — заводную машину.
Она посмотрела в его глаза. В них были растерянность и решимость вместе. Он должен был ответить ей, он понимал, что вся правда на ее стороне. И ему захотелось быть тем, кого она ждала. Но не мог он! И от беспомощности, не отдавая себе отчета, он подошел к ней и ткнулся, почти ужасаясь того, что делает, в ее затылок, в густоту ее ржаных волос, взбитых в прическу.
И запах их оглушил его. Говорят, есть сто тысяч запахов. Наверно, их во много раз больше. Это был любимый запах — это был запах любимой. Да, так должна пахнуть любимая женщина — его женщина… Это как почерк.
У него сладко закружилась голова. Он счастливо усмехнулся в глуби себя, а она оттолкнула его плечами.
— Нет, Димушка. Я хочу только правды… Не надо… Боже мой, какая дичь… Я считала дни… часы…
Дим не хотел думать о той — другой, о Лике. Было ясно, что она предала его. Он почувствовал, что всегда обманывался в ней. Значит, в нем самом было что-то, что не давало увидеть, какова она на самом деле? То есть он и видел, но не хотел видеть, говорил себе: «Может быть, это не так?» закрывал глаза. Было слишком много вложено себя в нее, чтобы отказаться, — это был отказ от самого себя. И заставлял себя верить, что она такая, а не такая. Или думал, что она опомнится и вдруг переменится и станет похожей на то, что он ждет от нее. Но она оставалась тем, чем она была. И с этим ничего нельзя было поделать. Да и не надо было… Он это уж сейчас-то совсем понимал, и все же его тянуло и хотелось видеть ее. И хотелось избавиться от этого, и потому еще больше тянуло.
Хотелось уйти, сбежать к ней — к той, хоть бы только опять постоять под окнами, выждать, пока она выйдет или придет. Понять, понять… Чепуха, будто здесь можно было что-то понять. Все было так, как было. И опять инерция ушедшего, несуществующего хватала его за сердце. И он понимал, что заглушить это бессмысленное и несуществующее он может только новым чувством. Но не мог. Смотрел на Констанцу и не мог, и, чтобы оправдать в себе это непонятное, не поддающееся рассудку, он вызывал в себе угасшую подозрительность:
— Три дня назад ты была в Пещерах — зачем? Я видел тебя за деревьями, или это была не ты?
— Это была я.
Дим вздрогнул. Он думал и надеялся, что она откажется, смутится.