ГЛАВА XXX
Неумолимо приближается время, когда веселость, даже сама жизнерадостность гаснут в его душе. Тяжелые тучи нависли на его горизонте, мы можем лишь догадываться, какие, - гложущие сердце печали и разочарования скопились в глубине его существа. Мы видим, как грусть его растет и расширяется; мы наблюдаем ее изменчивые проявления, не зная ее причин. Мы чувствуем лишь одно, что арена, которую он видит очами своей души, как и внешняя, на которой он действует, обтянута черным. Траурный флер спускается на ту и на другую.
Он больше не пишет комедий, а пишет целый ряд мрачных трагедий и ставит их на сцену, еще так недавно оглашавшуюся смехом его Беатриче и Розалинд.
Все его впечатления от жизни и от людей становятся отныне все более и более мрачными. В его сонетах можно проследить, как даже и в более ранние его, счастливые годы не знающая покоя страстность постоянно боролась в его душе с радостью жизни, и можно видеть, как он уже и в это время был волнуем тревогой порывистых и противоречивых чувств. Затем можно вычитать из его драматических произведений, что не только то, что он испытал в общественной, политической жизни, но и все события его личного существования начинают с этих пор внушать ему отчасти сострадание к людям, пламенное сочувствие, отчасти ужас перед людьми, как перед дикими, хищными зверями, отчасти, наконец, отвращение к людям, как глупым, лживым и низменным созданиям. Эти чувства сгущаются постепенно в глубокое и грандиозное презрение к людям, пока, по истечении восьми длинных лет, в его основном настроении не наступает перелом. Погасшее солнце снова озарило его жизнь, черное небо вновь сделалось лазурным, и душа поэта вновь прониклась кротким участием ко всему человеческому. Под конец все успокаивается в величавой, меланхолической ясности. Возвращаются светлые настроения, легкие грезы его юности, и на устах поэта появляется если не смех, то улыбка. Неудержимая веселость исчезла навсегда, но его фантазия, чувствующая себя менее связанной, чем прежде, законами действительности, резвится легко и свободно, хотя много серьезного смысла и много житейского опыта скрывается теперь за этой легкой игрой воображения.
Но это внутреннее освобождение от тяготы жизни наступает, как сказано, лишь лет восемь спустя после момента, на котором мы здесь остановились.
Мощная, гениальная жизнерадостность его тридцатилетнего возраста царит еще короткое время в его душе. Затем она начинает меркнуть, и после сумерек, коротких, как сумерки юга, во всей его душевной жизни и во всех его произведениях водворяется ночь.
В трагедии 'Юлий Цезарь' еще господствует только мужественная серьезность. Тема привлекла Шекспира вследствие аналогии между заговором против Юлия Цезаря и заговором против Елизаветы. Так как главные участники последнего, Эссекс и его товарищ Саутгемптон, вопреки безрассудности своего предприятия пользовались полной личной симпатией поэта, то некоторую долю этой симпатии он перенес на Брута и Кассия. Он создал Брута под глубоким впечатлением того непрактичного великодушия, какое обнаружили его друзья-аристократы и которое оказалось бессильным изменить ход исторических событий. Вывод, вытекающий из пьесы - практические ошибки влекут за собой столь же жестокую кару, как и моральные.
В 'Гамлете' господствуют все возрастающая меланхолия и все усиливающаяся горечь Шекспира. Свойственное юности светлое миросозерцание разбилось в прах как для Шекспира, так и для его героя. Вера Гамлета в людей и доверие его к ним подорваны. Под формой кажущегося безумия здесь так гениально, как никогда прежде в северной Европе, выражена глубоко печальная житейская мудрость, которую Шекспир выработал себе к сороковому году своей жизни.
Одна из побочных причин меланхолии Шекспира, усматриваемых нами в эту эпоху, это все более резкое враждебное отношение, в которое он как актер и театральный писатель становится к направленному в пользу свободной церкви все более и более могучему религиозному движению века - пуританизму, являвшемуся в его глазах лишь ограниченностью и лицемерием. Пуританизм был смертельным врагом его сословия; еще при жизни Шекспира он вызвал запрещение всяких сценических представлений в провинции, а после его смерти и в столице. С самой 'Двенадцатой ночи' неизменное ожесточение против пуританизма, понимаемого как лицемерие, простирается через 'Гамлета', через переработку комедии 'Конец - делу венец' до 'Меры за меру', где этот гнев поднимает бурю и создает образ, рядом с которым можно поставить лишь мольеровского Тартюфа.
Что так глубоко потрясает его в эти годы, это бедствия земной жизни, несчастье, не как удел ниспосланный небом, а как нечто, осуществляемое глупостью в союзе со злобой.
В особенности злоба как сила теперь восстает перед ним во всем своем могуществе. Это видно уже в 'Гамлете', в изумлении героя по поводу того, что можно улыбаться и быть злодеем. Еще ярче выражено это в 'Мере за меру':
...Не называй
То невозможным, что на этот раз
Лишь кажется тебе невероятным!
Презреннейший злодей из всех на свете
Казаться может скромным, честным, строгим,
Как граф Анджело.
Эта-то строка и приводит к художественному воссозданию характеров Яго, Гонерильи и Реганы и к диким взрывам человеконенавистничества в 'Тимоне Афинском'.
'Макбет' - первая попытка Шекспира объяснить трагедию жизни как результат грубости в союзе со злобой: грубости, усиленной, умноженной злобой. Леди Макбет отравляет душу своего супруга. Злоба вливает несколько капель яда в грубость, могущую быть по самой внутренней своей сути слабостью различного рода, честной шероховатостью нрава, тупоумием многообразного свойства. И эта грубость начинает затем неистовствовать, становится страшной для себя и для других.
Совершенно то же самое видим мы в отношениях между Отелло и Яго.
'Отелло' не более, как монография. 'Лир' - мировая картина. Шекспир переходит от 'Отелло' к 'Лиру' в силу потребности художника дополнять самого себя, создавать вслед за каждым произведением его контраст.
'Лир' - самая крупная задача, какую ставил себе до сих пор Шекспир: мука и ужасы вселенной, вставленные в рамку пяти недлинных актов. Впечатление, производимое 'Лиром', - это кончина мира. Шекспир теперь не в том настроении, чтобы изображать что-либо иное. В ушах его раздается, душу его наполняет грохот мира, который разрушается.
Этим объясняется его следующее произведение - 'Антоний и Клеопатра'. В этом сюжете он нашел новый текст к своей внутренней музыке. В жизнеописании Марка Антония он прозрел глубокое падение древней мировой республики. Римское могущество, суровое и строгое, рушилось при столкновении со сладострастием Востока.
К этому моменту, когда Шекспир написал трагедию 'Антоний и Клеопатра', его меланхолия успела возрасти до пессимизма. Презрение становится у него неизменным настроением, презрение к людям, обращающееся вместе с кровью в его жилах, но презрение плодотворное, могучее, выбрасывающее молнию за молнией.
Такие произведения, как 'Троил и Крессида' и 'Кориолан', обрушиваются то на отношения между обоими полами, то на политические условия, и, наконец, все, что Шекспир пережил и вынес в эти годы, все, что он передумал и что выстрадал, концентрируется в одном великом, полном отчаяния образе, образе Тимона Афинского, человеконенавистника, дикая риторика которого подобна темной эссенции из запекшейся крови и желчи, выделяющейся из раны для облегчения душевной муки.
ГЛАВА XXXI
В эпоху молодости Шекспира вся Англия стояла в цвету. Он сознавал, что принадлежит к народу, богатому великими воспоминаниями и блестящими делами, к народу, который шел неудержимо и решительно вперед. Он сознавал, что живет в эпоху, когда вновь возродилась дивная культура древности, и когда выдающиеся люди, работавшие во всех областях практической и духовной жизни, положили начало могуществу Англии, когда сердца всех граждан были исполнены самоуверенностью. Все эти чувства сливались в его груди с весенними настроениями молодости. Шекспир видел, как вместе со звездой Англии восходит и его собственная. Ему казалось, что современные ему мужчины и женщины были богаче одарены, сильнее, энергичнее и счастливее своих предков. В их жилах текла как будто более горячая кровь, их желания были ненасытнее, а жажда приключений - неутолимее, чем в людях прошлых поколений. Они управляли мужественно и умно страной, как сама королева или лорд Борлей; они были исполнены честолюбия, сражались храбро, любили страстно, слагали мечтательные стихи, подобно Филиппу Сиднею, идолу современной молодежи, герою, умершему славной смертью Ахиллеса. Они наслаждались при помощи всех чувств, цеплялись за жизнь всеми органами, любили блистать роскошью и богатством, красотою и умом, они объезжали земной шар, любуясь его чудесами и добывая его сокровища; они давали имена вновь открытым странам и водружали английский флаг на неведомых морях.
Эти люди, которые сокрушили Испанию, подняли благосостояние Голландии и обуздали Шотландию, были превосходными дипломатами и стратегами. Это были крепкие, здоровые натуры. Все они, как истые представители Ренессанса, любили литературу, но они были прежде всего практическими деятелями, прекрасными наблюдателями современной действительности, осторожными и твердыми в несчастье, умеренными и благоразумными в счастье.
Шекспир видел Вальтера Рэлея, после Бэкона и него самого интересного и гениального англичанина того времени, верного друга Спенсера, известного своей солдатской храбростью, прославившегося в качестве викинга и путешественника, снискавшего расположение Елизаветы в качестве царедворца, любовь народа как герой и поэт. Шекспир, вероятно, знал стихи из элегии Рэлея, посвященной Сиднею.
Да, Рэлей был не только оратором и историком, но также поэтом. Маколей прекрасно заметил: 'Мы воображаем себе его то устраивающим смотр королевской гвардии, то преследующим испанскую галеру, то возражающим в нижней палате противной партии, то нашептывающим на ушко одной из придворных дам свои любовные стихи, то размышляющим над Тадмудом и сравнивающим место из Полибия с отрывком из Ливия!'
Шекспир был также свидетелем, как юный Роберт Девере, граф Эссекс, обративший еще десятилетним мальчиком на себя внимание придворных тем,