сильными мира сего на сцене разрешалось говорить правду, лишь бы только они высказывали ее не прямо, а под маской фиглярства. В подобном же настроении несколькими веками позже обратился Генрих Гейне к немецкому народу с этими словами: 'Я твой Кунц фон-дер-Розен, твой шут'.
Поэтому Шекспир и заставляет своего Жака воскликнуть;
О, когда бы
Мне стать шутом! В ливрее пестрой я
Свое все честолюбье заключаю.
И когда герцог отвечает: 'И ты ее получишь', он объясняет, что это единственная вещь, которую он для себя желает; другие должны будут тогда изгнать из своей головы фантазию, будто он умен. Затем он говорит:
Свободу вы должны
Мне дать во всем, чтоб я, как вольный ветер,
Мог дуть на все, на что я захочу.
Попробуйте напялить на меня
Костюм шута, позвольте мне свободно
Все говорить, и я ручаюсь вам,
Что вычищу совсем желудок грязный
Испорченного мира, лишь бы он
С терпением глотал мое лекарство.
Здесь мы чувствуем настроение самого Шекспира. Голос этот принадлежит ему. Эти слова слишком велики для Жака, служащего здесь лишь рупором своему творцу. Или же можно сказать: в таких местах, как это, контуры его расширяются, и просвечивает Гамлет avant la lettre.
Когда герцог, в ответ на эту вспышку, отрицает за Жаком право исправлять и бичевать других, так как сам он был изрядный повеса, 'чувственный, как животный инстинкт', то поэт, очевидно, себя самого защищает в реплике, которую вкладывает в уста своему молодому меланхолику:
Как, разве человек,
Тщеславие бранящий, этим самым
И личности отдельные бранит?
Тщеславие обширно ведь, как море,
И волны так вздымает высоко,
Что, наконец, не может удержаться
И падает. Когда я говорю,
Что многие из наших горожанок
Несметные сокровища несут
На недостойном теле - разве этим
На личность я указываю? Где
Та женщина, которая мне скажет,
Что именно о ней я говорил?
Это положительно предвосхищает самозащиту Гольберга в лице Филемона в 'Счастливом кораблекрушении'; поэт, очевидно, опровергает общий предрассудок против его профессии. И подобно тому, как он пользуется Жаком в качестве поборника свободы, которой должна требовать поэзия, точно так же он делает его защитником непризнанного актерского сословия, вкладывая ему в уста грандиозную реплику о семи человеческих возрастах, реплику, которая по ассоциации с надписью, помещенной на театре 'Глобус' под Геркулесом с земным шаром в руке - Totus Mundus agit histrionem (весь мир играет комедии), открывается следующими словами:
Мир - театр,
В нем женщины, мужчины, все - актеры.
У каждого есть вход и выход свой,
И человек один и тот же роли
Различные играет в пьесе...
Говорят, что Бен Джонсон в эпиграмме на надпись театра 'Глобус' заметил, что если все только актеры, то каким же образом находятся зрители игры? Шекспиру приписывают эпиграмму с простым ответом, что все люди - и актеры, и зрители в одно и то же время. Перспектива жизни человека, открывающаяся взорам Жака, изложена изумительно метко и кратко:
Сначала он ребенок,
Плюющий и ревущий на руках
У нянюшки, затем - плаксивый школьник,
С блистающим, как утро дня, лицом
И с сумочкой, ползущий неохотно
Улиткою в свой пансион; затем
Любовник он, вздыхающий, как печка,
Тоскливою балладой в честь бровей
Возлюбленной своей; затем он - воин,
Обросший бородой, как леопард,
Исполненный ругательствами, честью
Ревниво дорожащий, быстро в спор
Вступающий, и за парами славы
Готовый взлезть хоть в самое жерло
Орудия; затем - судья с почтенным
Животиком, в котором каплуна
Отличного он спрятал, с строгим взором,
С остриженной красиво бородой,
Исполненный мудрейших изречений
И аксиом новейших - роль свою
Играет он. В шестом из этих действий
Является он нам паяцем тощим,
С очками на носу и с сумкой сбоку.
Штаны его, что юношей еще
Себе он сшил, отлично сохранились,
Но широки безмерно для его
Иссохших ног, а мужественный голос,
Сменившийся ребяческим дискантом,
Свист издает пронзительно-фальшивый;
Последний акт, кончающий собой
Столь полную и сложную исторью,
Есть новое младенчество - пора
Беззубая, безглазая, без вкуса,
Без памяти малейшей, без всего.
Тот же Жак, составивший себе такой величественный взгляд на человеческую жизнь, в обыкновенное время, как мы уже упоминали, мизантроп вследствие нервности и брюзгливо остроумен. Ему претит учтивость, он ищет уединения, собеседнику говорит на прощание:
Благодарю вас за компанию, но сказать правду, мне точно так же было бы приятно остаться одному.
Но когда он под конец уходит в покинутую пещеру, то слишком серьезного значения это не имеет. Его меланхолия - меланхолия комического пошиба, его негодование на людей есть лишь потребность юмориста дать волю своим сатирическим фантазиям.
И затем, как мы уже указывали, в этом Жаке есть все же лишь известное зерно природы Шекспира, Шекспира в будущем, Гамлета в зародыше, но не того Шекспира, который купается теперь в солнечных лучах и живет среди непрерывных успехов, окруженный возрастающей популярностью и поддерживаемый энтузиазмом и доброжелательством лучших людей. Этого Шекспира следует искать во вставленных в пьесу песнях, в остротах шута, в томлении влюбленных, в увлекательном диалоге молодых девушек. Подобно Богу он всюду и нигде.
Когда Целия говорит: 'Сядем и насмешками сгоним матушку-фортуну с ее колеса для того, чтобы вперед она раздавала свои дары поровну', то этим, словно камертоном, дается тон, в котором здесь играют, открывается шлюз для потока веселого остроумия, разукрашенного всеми радугами фантазии, который с этой минуты начнет, пенясь, подниматься и падать.
Без шута дело не обходится, ибо глупость шута - точильный камень остроумия, а остроумие шута - пробный камень характеров. Отсюда его имя Оселок.
Здесь не забыто, каков свет в действительности, не забыто, что лучшие люди приобретают себе врагов в силу лишь своих преимуществ, и несколько печально звучат слова старого слуги Адама (роль, игранная, по преданию, самим Шекспиром), с которыми он обращается к своему господину, молодому Орландо (II, 3):
...Опередила здесь