Держась за перила мокрого трапа под ударами ветра, я сошел вниз и, по обычаю, пошел в каюту не сразу. Сначала я прошел мимо дышащего жаром входа в машинное отделение, по коридору мимо офицерских кают, и дальше на бак к самому носу.
Я поседел на морях, видал виды, терпел крушения, но навсегда осталась у меня в памяти первая радость, которую я испытал на море. Еще мальчиком, переезжая из Одессы в Херсон, забрался я на нос парохода и, покачиваясь, распевал какую-то песню, а море, широкое синее море, качало меня, как на гигантских качелях. Всюду на корабле чувствуешь медленность движения — все громоздкое тело парохода, гонимое поворотами винта, упорно и тупо продвигается вперед. Но если сидеть на баке, склонившись за борт, и смотреть, как режет волну острый нос, — корабль кажется тихой легкой стрелой, пущенной из упругого лука. Вот взбросит набежавшая волна нос корабля кверху, — словно с башни высокой смотришь на уходящие вниз волны; но волны опять набегают, и замирает сердце. А вдруг поглотит тебя раскрывающаяся пучина? А острый нос-бивень по-прежнему режет пену и черно-зеленую воду, и кажется, быстро-быстро летишь куда-то вперед по волнам.
На баке море сразу обдало меня холодной волной, и я осторожно двинулся вдоль подветренного борта к корме.
На палубе ни души. Только у командного мостика внизу, закутавшись в брезентовый плащ поверх меховой куртки, дремлет вахтенный матрос. На корме тоже никого. Я бросил за борт докуренную сигаретку и собрался идти в каюту, как вдруг услышал у кормового люка шум и лязг железа о железо. Я осторожно шагнул к люку и увидел, что край брезента, которым задраен вход в трюм, пока корабль в пути, был отогнут. Были сняты железные шины, подняты мочины, и в одном углу широкого люка чернела большая дыра. Кто же это открыл люк?
Я прислушался. Всё тихо. Я потрогал рукою ступеньки железного трапа и заметил, что они влажны. Очевидно, кто-то спускался в люк в мокрых сапогах.
«Но ведь в трюме оружие, порох, динамит!» — подумал я и уже хотел было поднять тревогу, но сдержался и не крикнул.
Кто же может забраться в трюм на море, кроме команды? Подниму шум, а окажется, что это плотник полез за гвоздями или боцман — самое беспокойное существо на корабле, не знающа ни дня ни ночи, — что-нибудь ищет. Мало ли что! Но поздний час! час какой! «И почему часовых не ставили?» — подумал я с досадой. В это время внизу, в трюме, блеснул огонь.
«Эге, — подумал я, — и болван же какой-то там шарит».
— Шатов! — позвал я негромко, наклонившись к люку. Шатов была фамилия нашего боцмана. Ответа не последовало, но свет сейчас же погас. Я вынул электрический фонарик из кармана и направил его в черноту трюма. Тусклый свет озарил часть твиндека, занятого грузом. Между крепкими железными пиллерсами, на которых держалась верхняя палуба, лежали тюки с аргентинской кожей, наглухо забитые ящики; в одном из углов нескладной кучей поднимались обрывки цепей, мотки проволоки, круги канатов — все боцманское починочное добро. Средняя часть верхнего трюма оставалась незанятой, и ход вниз, в самое брюхо корабля, был открыт. В верхней части трюма, по-видимому, никого не было. Освещая путь карманным фонарем, я спустился еще ниже.
Такой же ржавый трап вел в нижний трюм. Он был набит до отказа. Высокими штабелями один на другом громоздились здесь похожие на гробы длинные ящики с винтовками. Дальше теснились переложенные мягкими циновками металлические упаковки с порохом и патронами. Незанятым оставалось только узкое пространство, глубокая щель у самого трапа. Первый же взгляд при свете фонаря показал мне, что здесь не все благополучно.
Один из ящиков с винтовками был сдвинут с места и придвинут к кубическим цинковым, обшитым войлоком упаковкам с яркими красными надписями. Из- за этого ящика виднелись широкие плечи в брезентовой матросской куртке.
— Кто здесь? Выходи! — сказал я негромко, но твердо. — Все равно вижу.
Плечи медленно поднялись, показалась русая всклокоченная голова. На меня смотрело в упор злое лицо Андрея Быстрова, молодого матроса, взятого на «Св.
Анну» в Мурманске во время последнего рейса из Архангельска в Плимут.
— Что ты делаешь здесь? — спросил я, продолжая освещать фонарем все углы трюма.
Быстров поднялся на ноги. Свет моего фонаря упал на один из цинковых ящиков. С ящика был сорван чехол и сбита крышка. Серая масса взрывчатого вещества глядела наружу. В руке Быстрова были долото и длинный шнур. Ясно, что здесь подготовлялся взрыв корабля.
Быстров почувствовал, что я понял все. Сжав в руке долото, он неуклюже прыгнул к трапу. Его лицо, растерянное и злое, оказалось на расстоянии метра от меня, в самом центре светового пятна.
Но шансы наши были неравны. Я находился наверху и был вооружен. Он — внизу и, если не считать долота, — безоружен. Я погасил фонарь и вынул браунинг. Расчет мой оказался верным. Теперь вспыхнул фонарь в руке Быстрова, и я оказался в луче яркого света. Вид браунинга в моей руке отрезвил матроса, и, когда я в свою очередь зажег фонарь, я увидел, как рука Андрея выпустила долото и сжимала теперь не нужный никому шнур.
Мы направили одновременно электрические фонари в лицо один другому, но край светового конуса его фонаря дрожал на стене, тогда как мой ровно горел на ящиках и циновках трюма.
— Гаси фонарь! — скомандовал я резко.
Свет в его руке погас.
— Руки вверх! — Теперь и шнур выпал из медленно поднимавшихся кверху рук Быстрова.
— Марш наверх по трапу!
Быстров медленно двинулся вперед, поднялся по ступеням и, не ожидая нового окрика, полез на верхнюю палубу.
— Погоди, — сказал я ему. — Закрой люк!
Матрос не двигался. Лицо его выражало изумление.
Медленно, не спуская с меня глаз, он поднял доски и прикрыл ими вход в трюм. Так же медленно он набросил на края натянутого брезента железную шину, старательно и четко, словно делал обычную матросскую работу.
Окончив, он снова вопросительно посмотрел на меня.
Я знал, что он не видит моего лица за ярким снопом света.
— Ступай наверх, но без шума. Не думай бежать. Богом клянусь, стрелять буду и не промажу!
Матрос двинулся вперед и, взобравшись по трапу, остановился на палубе у самого люка. Держа в руке взведенный браунинг, я поднимался на палубу вслед за ним.
— Задраивай люк. Видишь — вода хлещет? — сказал я. Быстров проделал ту же работу, что и над нижним люком.
Через пять минут мокрый серый брезент был ровно натянут и скреплен железной шиной и клиньями, словно его никто не трогал с места.
— Поклянись мне, что больше не полезешь в трюм... за этим.
— Чем клясться-то?.. В бога не верю...
— Ишь какой ты! Ну... дай честное слово.
Он подумал.
— Ладно. Что ж... Не полезу... верное слово...
— То-то, дурак. Ну, иди в кубрик. Быстро!
Вместо этого Быстров двинулся к корме.
— Стой! В кубрик сказано! Ну!
Быстров повернулся и быстро зашагал по качающейся палубе на бак.
Я подошел к корме и в черноте ночи увидал тонкий трос, уходящий во тьму и крепко натянутый. Я направил луч фонаря вдоль троса, и на черной воде в клубах белой пены передо мной заплясал нос небольшой шлюпки, которая обычно была поднята на шлюпбалках у самой кормы и употреблялась для рыболовных и других надобностей. В лодке сидела одинокая фигура.
— Эй ты! — крикнул я в темноту. — Тянись к борту.
Но конец троса внезапно ослабел в моей руке, и шлюпка исчезла из светового тусклого круга.
По-видимому, сидевший в лодке обрезал трос.
В это время маяк Инге еще ярко сверкал в трех — четырех километрах от курса «Св. Анны».
Когда утром я вышел в кают-компанию, боцман докладывал капитану о том, что с судна пропал матрос Генрих Кас и вместе с ним малая шлюпка без номера, подобранная в прошлом году в устье Северной Двины.
У капитана было неприятное круглое лицо с белесыми бровями и рыжими волосами ежом. Крупные веснушки покрывали щеки и нос. Маленькие глаза, широко расставленные, глядели из узких щелок монгольского разреза. Он был высок, широкоплеч и силен.
— Допросить всех! — кипятился он, размахивая руками. — Что же, никто ничего не видел? В чью вахту? Выяснить, что еще пропало.
— Я уже выяснил, господин капитан, — смотря в сторону, твердил боцман. — Кроме личных вещей Каса, все цело. Все люки задраены. Все имущество, кажись, на месте.
— Кажись? Не кажись, а все осмотреть! Небывалая вещь, — обратился он ко мне. — В море сбежал матрос. И, кажется, в вашу вахту.
— Не понимаю, как это могло быть, — уверенно ответил я. — Море ночью было неспокойно, для прогулок время неудачное.
— Зато берег близко, и наша граница — рукой подать. Верно подлец рассчитал.
— Какой же смысл? Не понимаю, — развел я руками.
— Смысл, значит, был, если рискнул бежать ночью в бурю на душегубке. Да и без помощников дело не обошлось. А вот какой смысл, так это мы еще узнаем в Мурманске. Там по этому делу специалисты есть.
Дело принимало худой оборот. Контрразведка перевернет груженное оружием судно вверх ногами, и, если там, в трюме, остался хоть какой-нибудь след Андрея Быстрова, — пояс, ремешок, обрывок одежды или следы сапог, ему несдобровать, а от него недалеко и до меня. Я еще не успел обдумать все, что произошло в трюме, а ночью я действовал не рассуждая, и даже сейчас мне непонятно до конца, почему я поступил так, а не иначе в ту ночь.
Из кают-компании я вышел на палубу. Зимнее солнце блестело на белых стенах шканцев, на начищенных медных частях, в каплях морской воды, на тусклой, только что надраенной палубе. Почти вся команда была наверху. Палубные матросы щетками и швабрами мыли палубу на корме. Высокий парень с веселым угреватым лицом, Матвей Косюра, поливал палубу из брандспойта, иногда в шутку окатывал ледяной струей зазевавшихся товарищей. Судовой повар, в мятом колпаке, в переднике и в меховой куртке, сидел на железном кнехте, подрыгивая ногами. Боцман у кормы согнулся над маленьким люком. Там, в кладовой, хранились краски, кисти, щетки, проволока, дратва, тряпье, машинное масло и тому подобные необходимые на судне материалы.