только она ее видела? Так сразу и не вспомнить… Несколько обнаженных мужчин застыли в двусмысленных позах. Под определенным углом зрения они даже вступали в интимные отношения. Но выручали монумент от скандала реалистично выполненные головные уборы. Бескозырка, буденовка, шлемофон, шахтерская каска… Они придавали работе надлежащий идейно-политический смысл и не позволяли зрителям подозревать героев в непристойности. Разве мог, например, буденовец домогаться стахановца-шахтера? И летчик не дает волю рукам, а просто тянется по привычке к штурвалу.
Теперь для Морошко настали тяжелые времена. Нет, заказы ему поступали. Но какие? Города хотели видеть на своих бульварах и площадях фигуры нейтральные, памятники работникам сферы быта и представителям городских служб: фотографам, сантехникам, дворникам, продавцам. Поначалу Афанасий Петрович взялся за дело с энтузиазмом и вылепил совершенно голого сантехника с разводным ключом и запасным смесителем, и уже готовился к работе над таким же дворником с метлой, но сантехника забраковали. На старости лет Морошко пришлось лепить ненавистные пиджаки, ботинки, сапоги и особенно не принимаемые его художественной натурой брюки и шаровары.
Сидеть во главе круглого стола нельзя. Но если бы скульптору Морошко позволили вылепить эту сцену, то всех присутствующих он, конечно же, изобразил бы в голом виде, а одного человека ему пришлось бы изваять с конвертом в руке. Этим человеком был адвокат Павлин Олегович Ростомянц, старинный приятель Василия Ивановича. Перед ним на столе лежал заветный документ, который он должен был обнародовать.
– Что-то вы припозднились, дорогой Павлин Олегович, – заметила ему Тамара Лонгина, изгоняя из гостиной тихого ангела.
– Ах, Тамара Леонидовна, адвокат в наше время… – вздохнул Ростомянц, но решил вздохнуть еще раз и начать заново: – Ах, дорогая Тамара Леонидовна, адвокат в наше время работает как пожарник. Уже ехал к вам, как позвонил мой клиент. Милиция задержала его прямо у ресторана, да еще нашли у него… Впрочем, это вам не интересно.
Он достал большой платок, расправил его, как полотенце, вытер красное лицо, а потом аккуратно сложил по линиям сгиба. Присутствующие внимательно следили за его движениями, будто он был фокусником. Платок исчез в брючном кармане, и все тогда посмотрели на руки Павлина Олеговича. Надо сказать, что из всех собравшихся за столом только у Ростомянца руки были такие некрасивые – полные, короткопалые, с надувными ладошками пупсика. Но эти руки должны были сейчас извлечь счастливый билет, а потому приковывали к себе все взгляды.
– А потом, уважаемые господа, до полуночи остается еще десять минут. А согласно воле покойного Василия Ивановича…
– Павлин Олегович, прошел уже год со дня смерти моего мужа, – Тамара слегка откинула назад голову, при этом оставив веки на прежнем месте, отчего глаза закрылись как бы от движения ее головы. – Эти минуты не имеют ни для кого из нас никакого значения.
– За себя… Говори, пожалуйста, за себя, – услышала Аня справа нервный голос супруга. – Для меня все, что связано с отцом, имеет значение. Даже эти секунды, которые надо подождать!
В глазах Тамары отразилось презрение, слегка разбавленное насмешкой.
– Действительно, давайте подождем, – Морошко послал лысиной светового зайчика в глубокое декольте вдовы, но Тамара не удостоила скульптора даже взглядом.
Зато Аня почувствовала этот взгляд на себе, как легкий толчок. Странное явление человеческой природы – ледяной взгляд обжигающих угольных глаз. «От вас, матушка, не только младенцев надо прятать, но и телят, и цыплят, – подумала Аня. – Глаз-сглаз, не смотри на нас. Посмотри туда, где бежит вода. Ну, а за водой уходи домой».
– Виля, будь так добр, – Тамара красивым жестом коснулась плеча Вилена Сергеевича, – принеси мне какой-нибудь воды из холодильника. Желательно негазированной…
Аня усмехнулась. Заговоры бабы Матрены действовали. В холодильнике, правда, кроме «Кока-колы», напитков не было. Поэтому Вилен Сергеевич вернулся с пустыми руками. Видимо, он слишком хорошо знал вкусы Тамары Лонгиной.
В этот момент будто издалека донесся мелодичный перезвон. Он стал приближаться, и к маленьким бубенчикам подключились колокольчики побольше. И когда уже затеялась разноголосица, ударили большие колокола, подчиняя единому ритму эту звонкую россыпь. Так отбивали полночь любимые каминные часы Василия Лонгина.
– Прошлое прошло, и его уже нет, а будущее еще не наступило, то есть оно тоже призрак, – говорил покойный Василий Иванович. – В настоящем есть только одно ускользающее мгновенье. Времени вообще нет. Одна часть времени убивает другую, тихо, незаметно, как будто топит в воде. Время – это самоубийца, утопленник. В старину верили, что под колокольный звон всплывают утопленники. Когда бьют мои каминные часы, время всплывает, как утопленник, и я чувствую, что оно не призрак, а реальность…
Насколько Лонгин отличался прямолинейностью в своей партийной живописи, настолько же чудаковат он был в личной жизни. Он разукрасил простые бытовые вопросы, подвел под них философию, подпустил поэзии. Все это был дом художника Лонгина.
– Я полагаю, пора приступать, – Павлин Олегович поднялся со стула, потер потные ладошки. – Господа, пришло время исполнить последнюю волю покойного, нашего любимого Василия Ивановича.
В руке Ростомянца блеснули ножницы. Он отрезал тончайшую полоску, испытывая величайшее почтение к конверту. Потом долго высвобождал из узких стальных колец свои полные пальцы. У вдовы грудь стала подниматься выше обычного, а сын покойного принялся нервно покашливать. Наконец адвокат извлек из конверта листок бумаги, синевший штампами и круглыми печатями, и начал чтение.
Вступление было достаточно пространным, в стиле покойного художника и интерьера гостиной. Фактическая же часть оказалась и оригинальной, и скандальной одновременно.
По завещанию жене Тамаре Лонгиной отходили половина дома в Комарово и квартира в Петербурге. Сыну Иерониму – вторая половина дома и художественная мастерская в доме на Австрийской площади…
– Прошу прощения, – отвлекся от бумаги в этом месте адвокат. – Я говорил Василию Ивановичу, что эта мастерская находится в собственности Союза художников, а он ее только арендует, но Василий Иванович меня не послушал…
– Дом – старая рухлядь, мастерская в аренде, – шептал, теребя бороду, Иероним. – Не представляю, что старик учудит с коллекцией. Отдаст ее дому престарелых или завещает сжечь, а кучку пепла поделить на равные части…
Он почти не ошибся. Когда Ростомянц дочитал завещание до конца, все недоуменно уставились на адвоката.
– И все? Должны же быть к этому конкретные распоряжения?
– Абсолютно все, – развел руками Павлин Олегович. – Такова воля покойного…
Согласно этой воле, Тамара Лонгина получала «произведения реалистической школы живописи», сын Иероним – «работы импрессионистов и постимпрессионистов». Картины других художественных направлений, не подпадающие под вышеперечисленное, должен был унаследовать ученик Василия Ивановича Никита Фасонов. Только скульптору Морошко отходили совершенно конкретные статуэтки, которых было совсем немного, и невестка Аня Лонгина получала картину некоего Таможенника…
– Бред! – первым опомнился Иероним. – В коллекции вообще нет реалистов. Например, Борисов-Мусатов – это наш российский импрессионист, у Серова, у Левитана тоже есть черты импрессионизма…
– Только черты, – мачеха Тамара говорила, как всегда, спокойно, но с металлическими нотками в голосе. – Никто из искусствоведов никогда не отнесет их в твою часть наследства, дорогой пасынок. Даже твой любимый Эдвард Мунк перерос импрессионизм и стал экспрессионистом…
– Браво, милая матушка! – тряхнул головой Анин муж. – Вы, оказывается, кое-что переняли из наших споров с отцом.
«Всосала», – мысленно поправила его Аня.
– Бесспорно, он – экспрессионист и, следовательно, переходит в мою долю наследства, – мило улыбнулся Никита Фасонов. – С позволенья дам, я закурю…
Только сейчас присутствующие поняли, какую комедию разыграл с ними Василий Лонгин, трезвенник в живописи, но большой оригинал в жизни. Аня даже подняла голову и посмотрела под потолок. Ей казалось,