— Но это случилось больше года назад!

— Не в этом дело, Доминик. Братья и сестры этим не занимаются!

Она вздохнула и покачала головой.

— Ох, Матье, — сказала она, точно мы уже сто раз все это обсуждали, хотя мы ни разу даже не заговаривали об этом. — Ты и я… мы не должны быть вместе. Тебе следует это понять.

— Почему? Мы счастливы вместе. Мы доверяем друг другу. И в конце концов, я тебя люблю.

— Не говори глупостей, — недовольно сказала она. — Я просто единственная девушка, к которой ты испытываешь что–то помимо обычной чистой похоти. И считаешь, что это любовь. Но это — не она. Это просто удобство. Привычка.

— Откуда ты знаешь, что это не любовь? То, что мы делали прошлой ночью значило для меня больше, чем…

— Матье, я не хочу это обсуждать, понятно? Что было, то было, но больше это не повторится. Ты должен смириться с тем, что я вижу тебя иначе. Это не то, чего я хочу от тебя. Возможно, этого хочешь ты, но извини — продолжения не будет. Это вообще никогда больше не повторится.

Я замолчал и ушел вперед, наказывая ее своим молчанием. Я устал от мыслей о ней, от того, что вся моя жизнь вращается вокруг вопроса, будем ли мы когда–нибудь вместе или нет. На миг я возненавидел ее, мне захотелось, чтобы мы никогда не встречались, чтобы в тот судьбоносный день мы с Тома оказались на другом борту корабля из Кале в Дувр и не заговорили бы с девушкой, которая вот уже год как владеет всеми моими чувствами. Я хотел, чтобы она меня любила или чтобы ее не было вообще, и ненавидел за то, что она не способна ни на то, ни на другое. И тем не менее, я не мог представить себе никакого мира без нее. Я едва мог вспомнить свою жизнь до того момента, как в нее вступила Доминик.

— Ты не все обо мне знаешь, — в конце концов сказала она, догнав меня и взяв под руку; ее мягкий, теплый голос звучал возле моего плеча. — Ты не должен забывать: до того, как мы встретились, я прожила в Париже девятнадцать лет; ты прожил там почти столько же. Разумеется, там случилось много такого, о чем ты тоже должен рассказать мне.

— Но я уже все тебе рассказал, — возмутился я, и она рассмеялась:

— Это смешно. Ты почти ничего не рассказывал мне о своих родителях. Только о том, как они умерли. Ты никогда не пытался рассказать, как они к тебе относились, каково оказаться брошенным, каково заботиться о Тома. Ты не согласен с планами, которые я предлагаю, но не говоришь, чего ты сам хочешь от жизни. Ты такой же замкнутый, как и я. Ты все держишь в себе. Ты не даешь мне узнать тебя лучше, как и я — тебе. Ты хочешь лишь физической близости. А я не могу тебе этого дать. Дело в том, что до того, как мы встретились, у меня была жизнь. У тебя были свои причины покинуть Париж, а у меня — свои. И ты не можешь принудить меня влюбиться в тебя, поскольку даже не знаешь, зачем я это сделала.

— Так расскажи мне! — закричал я. — Расскажи, почему ты уехала. Расскажи, от чего ты бежишь, и, может быть, я тоже поведаю тебе свои тайны.

— Я уехала, потому что там у меня ничего не было. Ни семьи, ни будущего. Я хотела большего. Я хотела начать все сначала. Но, поверь мне, по–своему я люблю тебя, но это любовь сестры к брату, и все. И это не изменится. Во всяком случае — скоро.

Я вырвал у нее руку, с презрительным видом отвернулся, а затем и отстал, решив посмотреть, как там дела у Тома. В тот момент лишь в нем я видел свою единственную настоящую семью, своего единственного истинного друга.

Доминик расспрашивала меня о моей жизни в Париже до нашей встречи, и с одной стороны она была права — я действительно никогда не вдавался в подробности. Главным образом, это было связано с тем, что я хотел оставить свою старую парижскую жизнь позади — в тот момент, когда мы с Тома ступили на борт судна в Кале. Когда я думал о нас с Доминик, то всегда были мысли, устремленные в будущее, к жизни, которая когда–нибудь у нас будет. И в самом деле, как бы мы ни были, без сомнения, близки, мы мало рассказывали друг другу о своей прежней жизни и, похоже, настало время это изменить.

Я плохо помню своего отца, Жана, чье горло перерезал убийца, когда мне было четыре года. Я припоминаю высокого мужчину с седой бородой, но когда я однажды рассказал об этом матери, она покачала головой и сказала, что не помнит, чтобы он когда–либо отпускал бороду: должно быть, я перепутал его с кем–то еще, кто побывал у нас в доме и чье лицо врезалось мне в память. Это открытие меня разочаровало, поскольку я считал это единственным воспоминанием об отце, и мне было горько узнать, что оно оказалось ложным. Однако, я знаю, что его все любили и уважали, потому что множество людей в Париже говорили мне, что были с ним знакомы, он им нравился, и его им не хватает.

Моя мать, Мари, познакомилась со своим вторым мужем в том же театре, где много лет работал первый. Она пришла туда на встречу с драматургом, который нанимал моего отца и столь великодушно назначил ей пенсию после его смерти. Каждый месяц она заглядывала в его кабинет при театре под предлогом чаепития, и около часа они дружески беседовали. А когда она уходила, драматург молча опускал в ее карман мешочек с монетами — эти деньги поддерживали наше существование следующие тридцать дней; не знаю, как бы мы выжили без этих денег, поскольку мы всегда нуждались. После одного из таких визитов, уходя из театра, она повстречала на свою беду Филиппа Дюмарке. Мать вышла на улицу и уже было направилась домой, но тут какой–то мальчишка на бегу выхватил у нее сумочку. Она споткнулась и упала на землю, закричав, а вор исчез в переулке вместе со всем, что у нее при себе было, и нашей месячной пенсией. Мальчишку — мне суждено было стать почти таким же несколько лет спустя, в Дувре — задержал Филипп; впоследствии ходили слухи, что он сломал ребенку руку в наказание за воровство — жестокая кара за столь незначительное преступление. Филипп вернул сумку матери, страшно расстроенной этим инцидентом, и затем предложил проводить ее домой. Что случилось потом, мне точно неизвестно, но, кажется, с того дня он стал частым гостем в нашем доме — он появлялся у нас в любое время дня и ночи.

Поначалу он был вежлив и очарователен — развлекал меня мячиком или карточными фокусами. Он был превосходным мимом и, чтобы позабавить меня, комически изображал наших соседей. В такие мгновения наши отношения были почти дружескими, но настроение у него постоянно менялось безо всякого повода. Всякий раз поутру, когда я заставал его с похмелья, в одиночестве за нашим кухонным столом, я знал, что к нему лучше не приближаться. Он был красивым малым, двадцати с небольшим лет, и лицо его казалось высеченным из гранита: четко очерченные скулы и самые совершенные брови, которые я когда–либо видел у мужчины — две безупречные угольно–черные дуги над глазами океанской синевы. Он носил волосы до плеч и частенько, по моде того времени, собирал их на затылке в хвост. Его внешность пережила века, гены передали его образ всему его потомству. Хотя, разумеется, есть различия и вариации, привнесенные женской стороной, даже теперешний Томми выглядит почти в точности, как Филипп и подчас смотрит на меня так, что меня пробирает дрожь неприятных воспоминаний, вековой неприязни. Из всех Дюмарке Филипп, их прародитель, — мой самый нелюбимый. Единственный, чья смерть порадовала меня.

Я не присутствовал на их свадьбе и даже не знал, что она состоялась, пока не обнаружил, что мой отчим перевез в наш дом все свое имущество и теперь остается с нами каждую ночь. Мать объяснила, что я должен относится к нему с уважением, как к родному отцу, и не злить его, поскольку он слишком сильно устает и не выносит праздных детских воплей. Я не знаю, каким он был актером, — я никогда не видел его в серьезных спектаклях, — но, должно быть, не слишком талантливым, поскольку роли ему доставались маленькие, а подчас ему приходилось довольствоваться положением дублера. Разумеется, это выводило его из себя, и он распространял по всему дому уныние, нагоняя собой хмарь, пугавшую меня. Я был счастлив, когда он исчезал из нашей жизни, иногда — на несколько дней.

Вскоре после свадьбы родился Тома, и Филипп появлялся в доме лишь изредка, главным образом — поесть и отоспаться; и это меня радовало. Мой сводный братец был крикливым ребенком — он доводил нас всех, требуя еды, а когда ее предлагали, есть отказывался. Отчим по большей части игнорировал своего ребенка, равно как и меня, и по–прежнему отчаянно пытался добиться успеха в театре, но, казалось, он обречен на вечное разочарование, ибо роли, о которых он страстно мечтал, доставались другим актерам, коих он презирал. Затем как–то раз он заявил о своем решении стать писателем.

— Писателем? — переспросила моя мать, посмотрев на него с некоторым удивлением, поскольку не могла припомнить, чтобы он когда–либо читал книги, уж не говоря о желании их писать. — Что же ты будешь писать?

— Я могу написать пьесу, — с энтузиазмом заявил отчим. — Только подумай. В скольких пьесах я сыграл с детства? Я знаю, как они сделаны, я знаю, что работает в театре, а что нет. Я знаю, что такое хороший диалог, а что звучит фальшиво. Ты представляешь, сколько денег получают некоторые драматурги? Театры заполнены каждый вечер, Мари.

Мать сомневалась в успехе, но тем не менее постоянно подбадривала его, а он сидел по вечерам дома за нашим столом, вооружившись пером и бумагой, и часами что–то шумно царапал на листках, время от времени вперив взгляд в потолок в поисках вдохновения, после чего его запала хватало еще на несколько страниц. Я с благоговением смотрел на него, все время ожидая того момента, когда его осенит идея, и он кинется выражать ее на бумаге. И однажды вечером через месяц труд был закончен. Филипп размашисто вывел на странице «Конец», подчеркнул и с росчерком подписался, затем встал, широко ухмыльнувшись, схватил мою мать и закружил ее по комнате, пока она не закричала, что ее сейчас затошнит, если он ее не отпустит. Он велел нам обоим сесть и заявил, что прочтет свое творение вслух; и прочел. Почти два часа мы молча сидели бок о бок, пока он вышагивал перед нами, читая пьесу на разные голоса, добавляя сценические ремарки, его лицо кривилось от гордости, веселья, гнева — в зависимости от сцены. Он играл каждое слово, точно от этого зависела его жизнь.

Я не могу вспомнить название пьесы Филиппа, но речь в ней шла о богатом аристократе, жившем в Париже середины 1600–х годов. Жена его сошла с ума и покончила с собой, он женился на другой, но обнаружил, что эта женщина изменяет ему с богатым городским домовладельцем. Он пытает ее, пока она не сходит с ума и не убивает себя, и тогда он понимает, что всегда любил ее, сходит от этого с ума и сам кончает с собой. Такая вот история. На этом все заканчивалось. Больше там ничего не было — только целая куча людей, которые все время сходят с ума. И убивают себя. Финальная сцена представляла собой гору трупов, а затем являлся персонаж, который прежде не фигурировал в пьесе, и декламировал развязку в форме сонета. Пьеса была ужасна, но мы зааплодировали, чтобы ему было приятно, и моя мать заговорила обо всем, что мы сможем купить, когда разбогатеем, хотя мы оба понимали, что шансы сколотить состояние на шедевре Филиппа больше чем ничтожны.

На следующий день он отнес пьесу в театр и показал ее хозяину; тот добросовестно прочел ее и сказал актеру, что ему, как дублеру, следует усерднее учить свои роли, а сочинение их оставить другим. Разъяренный Филипп вылетел вон из театра — после того, как сшиб хозяина с ног и сломал ему нос, — затем попытал счастья еще в нескольких театрах и только потом осознал, что пьесу его никто ставить не желает, а после его выходок и нанимать его на работу никто не будет. За неделю он лишился не только своих писательских амбиций, но и возможности получить хоть какую–то работу в театре. Вероятно, он был единственным драматургом, который оказался настолько плох, что ему не позволили даже играть.

От разочарования он засел дома и принялся пить. Моя мать в это время работала в прачечной; она по–прежнему получала пенсию, но бо?льшую часть этих денег тратил ее муж. Шли месяцы, он зверел все сильнее, и однажды настал тот страшный день, когда он избил мать так, что больше она не поднялась. Когда стало ясно, что она мертва, он присел за кухонный стол и отрезал себе хлеба с сыром, по–видимому не сознавая, что перед ним на полу лежит ее труп. Я побежал за помощью — я рыдал и бился в истерике, так что люди никак не могли меня понять, но в конце концов я вернулся с жандармом, тот поднял тревогу, и Филиппа арестовали. Я думал, к тому времени, как я вернусь домой, он скроется, но он так и сидел в той же позе, в которой я его оставил, со скучающим видом уставившись в стол. За преступление его осудили, и он при этом не выказал ни малейшего раскаяния в содеянном; затем его казнили, а мы с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату