раз захожу вечерком, приношу какую–никакую изящную безделицу, и она принимает всегда с удовольствием. А однажды мы вместе стог метали, летом, два года тому как. Шесть футов в высоту, выше меня.
Я кивнул и посмотрел на него. Он покачивал головой, а глаза у него блестели, когда он говорил о своей суженой.
— Как есть ухаживанья, — сказал я, стараясь быть любезным.
— Так оно и было, — с чувством ответил он. — Никаких сомнений. Она девушка годная, понимаешь.
Я снова кивнул, хотя не имел ни малейшего представления, что это значит.
— А сейчас никак не может отвязаться от одного солдатика, что в наши края заявился. Он с ней малость нахальничает и, я уверен, не шибко–то ей нравится, да только она не знает, как ему отлуп дать. Он ведь вроде как за Короля и страну сражается, все такое. И сам–то в наших местах проездом. Надолго не задержится.
— Какая неприятность, — пробормотал я.
— Он с нею каждый день гулять ходит, — продолжил Ферлонг, не обратив на меня внимания, точно и не было меня в повозке. — И к реке даже водил. И ходит к ней — вишь ты, под пианино петь ему нравится, тоже мне жеманница. Меня вы ей в уши петь не заставите, сэр. И не думайте. Пущай собирает свои манатки и проваливает куда подальше, вот что я думаю. Неча к ней приставать. А она слишком воспитанная, понимаешь. Слишком вежливая, и отшить его не может. Потакает ему. Гулять ходит. Голосок его сладкий слушает. Чаем его поит да знай слушает, как он заливает о своих приключениях в Шотландии, будьте любезны. Кто–нибудь, может, и скажет — люди у нас недобрые, — что она бедолагу за нос водит, но я так скажу: собирай манатки и уматывай, вот и дело с концом. Мы с ней словом связаны.
Лицо у него покраснело, а руки дрожали, когда он натягивал поводья. Я кивал, но ничего не говорил, слишком хорошо понимая, что? там у них в Брэмлинге происходит. Мне было жаль его, но мысли мои уже были заняты другим. Я думал об утре — о том, какой долгий путь предстоит нам после сегодняшней ночевки. О Лондоне. Ночь собиралась вокруг нас, и мы все умолкли. Я с благодарностью вспоминал своих дуврских подружек — мечтал оказаться у них с несколькими лишними пенни в кармане, и уже прикрыл глаза в грезах о наших свиданьях, но тут лошадь резко остановилась от окрика Ферлонга, и мы едва не подскочили от неожиданности. Мы прибыли к месту ночлега.
Амбар был маленький, но разместились мы в нем почти с удобством. Пахло коровами, хотя животных видно не было.
— Они их тут днем доят, одну за другой, — сказал Ферлонг. — Ферма в миле отсюда по дороге. Коров гоняют на выпас, а сюда заводят на дойку. Вот чем тут пахнет — молоком.
У него была с собой корзинка с провизией, но там хватало только на одного. Я отказался от угощения: было бы невежливо лишить его еды, после того как он столько часов вез нас, — но Доминик взяла цыплячью ножку, которую он ей всучил, и поделилась с Тома, который слопал бы все сам в одиночку. Я смотрел, как они едят, и рот у меня наполнялся слюной, все еще с привкусом жевательного табака, но чтобы не выглядеть мучеником, я заявил, что меня мутит после дорожной тряски. Мы какое–то время разговаривали, все четверо: Доминик несколько оживилась, расспрашивала Ферлонга о деревне и о том, чем занимаются в окрестностях, будто решила изменить наши планы, когда у нас появилась конная повозка, которая может отвезти нас куда–то еще, помимо Лондона. Судя по описаниям, Брэмлинг был неплохим местечком, однако меня все равно не слишком заботило, где мы в итоге окажемся, — я был уверен, что мы сможем устроиться, где угодно, лишь бы вместе. Свеча наша догорала, и в амбаре сгустился мрак, но улыбка Доминик еще светилась, когда она рассказывала о представлении, которое видела некогда в Париже: на девушках там не было никакого белья, и мужчин привязывали к креслам, чтоб они не взбунтовались, — и мне мучительно захотелось прикоснуться к ней, обнять ее, слиться с ней телом. Безумное вожделение захлестнуло меня — я уже не понимал, смогу ли прожить этот вечер и не поцеловать ее. Дружба наша долее не сдерживала меня, ибо покоилась на одном лишь моем желании касаться Доминик и чувствовать ее касания в ответ, — и я осознал, что больше не слышу ее голос: я просто смотрел на ее лицо, тело и воображал нас вдвоем, наедине. Признания сами рвались из меня, но слов я не находил. Я хлопал ртом и, несмотря на Тома, на Ферлонга, был близок к тому, чтобы наброситься на нее, когда амбар полностью зальет тьмой, и останемся только мы — мы двое, просто Доминик и Матье. И больше никого.
— Матье, — сказала Доминик, ласково хлопнув меня по руке и вырвав из власти грез. — У тебя такой вид, точно ты сейчас рухнешь от изнеможения.
Я улыбнулся и обвел взглядом своих спутников, поморгав, чтобы разглядеть их получше. Тома уже прикорнул в уголке, небрежно укрытый курточкой. Ферлонг не сводил глаз с Доминик, когда она выходила из амбара — но отошла она недалеко, и нам было слышно, как она писает в траву; этот звук смутил меня, поскольку мы сидели в тишине. Когда после ее возвращения мы с Ферлонгом вышли за тем же, я хотел было отойти подальше, но он остановился, и мне пришлось стать рядом, поскольку он заговорил.
— Повезло тебе с сестренкой, — со смехом сказал он. — Недурна штучка, верно? И такие истории рассказывает, веселая девчонка. Поклонников небось у нее от Парижа и до сюда.
Тон его мне показался несколько оскорбительным. Я искоса посмотрел на него, пока он отряхивался.
— Она заботится о себе, о Тома и обо мне, — резко сказал я. — Нам предстоит дальний путь, и у нас нет времени ни на каких поклонников.
Я тут же решил, что утром мы отправляемся в Лондон — и только в Лондон.
— Я не хотел никого обидеть, — сказал Ферлонг, когда мы вернулись в амбар и принялись устраиваться в двух свободных углах. — Иной раз слова какие сами наружу просятся, — прошептал он мне на ухо, обдав запахом съеденного цыпленка. — Все равно как, бывает, и дела просятся так же, скажешь, нет?
Уснул я быстро, ибо весь день ни минуты не был предоставлен сам себе, да и расстояние мы преодолели немалое, к тому же урчал пустой желудок, так что все мое существо желало, чтобы этот день поскорее закончился навсегда.
Сперва мне приснились Париж и мать — я был маленьким, а она заставляла меня придерживать край огромного разноцветного ковра, который сама выколачивала метелкой. Я кашлял от поднявшейся пыли, она оседала у меня в горле, на глаза наворачивались слезы — почти как от табака. Париж сменился другим городом, незнакомым: какой–то мужчина провел меня за руку по базару и вручил мне свечу, которую зажег золотым огнивом. «И вот тебе свет, который можешь видеть только ты», — сказал он мне. Свеча горела, а на рыночной площади вдруг зашумела конская ярмарка, там торговались до хрипоты и даже дрались. Мужчина бросился ко мне с занесенным кулаком, его лицо искажала ярость, он попытался ударить меня, и я резко пришел в себя — мои ноги молотили воздух, и на миг я перестал понимать, где я.
Было еще темно — несмотря на все приснившееся, должно быть, прошло не более четверти часа после того, как я заснул, но я уже замерз и меня досаждал желудок. С другой стороны амбара до меня донесся какой–то глухой стук, и я понадеялся, что он быстро меня убаюкает. Но я различил хриплое дыханье и приглушенные стоны, словно кто–то пытался кричать сквозь руку, зажимающую рот. Я сел и, окончательно придя в себя, прислушался, затем подскочил, внезапно все поняв и озираясь, пока глаза мои не привыкнут к темноте. Тома тихонько посапывал и слегка ворочался во сне, засунув палец в рот. Один угол был пуст — Ферлонга в нем не было. А у противоположной стены шла борьба: мужчина там навалился на женщину, все еще одетую, но одной его руки видно не было — она скрылась где–то под одеждой, срывая ее, вторгаясь куда–то внутрь. Я бросился на него, он охнул, но тут же пришел в себя, его кулак вырвался и попал в меня, и я, одурев, неловко отлетел к стене. Он оказался очень сильным, гораздо сильнее, чем я думал; я пытался подняться, чтобы снова броситься на него. Я слышал, как Доминик мучительно вскрикнула, затем ее крик вновь заглох; Ферлонг что–то прошептал и снова сунул руку ей под платье. Я поднялся, вцепившись руками в волосы, не понимая, что же делать, — я опасался, что моя новая попытка может закончиться моей смертью, а может быть, и ее смертью, и Тома. И тогда я выбежал из амбара в ночной холод — луна слабым клинышком освещала повозку, и я бросился к ней, затем бегом вернулся назад и подскочил со спины к Ферлонгу; он же, судя по тому, что рука его расслабилась и он освободил рот Доминик, был близок к исполнению своих намерений. Он слегка приподнялся, немного изогнувшись назад и уже совсем уготовившись обрушиться в нее, когда мои руки резко опустились и острое зазубренное лезвие ножа, который он показывал мне днем, вошло, как в подтаявшее масло, между его мощных лопаток. Тело Ферлонга глубоко охнуло — гулко, будто тело животного, — и он дернулся вверх, расправляя плечи, будто стараясь облегчить боль, а руки бесцельно загребали воздух. Я отпрянул к стене, понимая, что? это значит: мне выпал единственный шанс прикончить Ферлонга, и если я не преуспел, то заплатить придется нам всем. Доминик выбралась из–под него и тоже распласталась по стене, а он медленно поднялся и развернулся к нам, распахнув глаза, будто не веря им, затем качнулся еще раз и рухнул на спину. Нож — вместе с рукояткой — с жалким звуком вошел в его тело еще на несколько дюймов.
На несколько минут воцарилась тишина, и только потом мы с Доминик, дрожа, подошли к трупу и увидели рот, из которого стекала тонкая струйка крови. Ферлонг с прерванной ненавистью смотрел на нас. Меня затрясло и невольно вырвало прямо на него — мой пустой желудок как–то смог найти, от чего освободиться и чем окончательно прикрыть эти кошмарные невидящие глаза. Я в ужасе выпрямился и посмотрел на Доминик.
— Прости меня, — пробормотал я, как последний идиот.
Глава 8
ОПЕРНЫЙ ТЕАТР
В 1847 году, за несколько недель до моего 104 дня рождения, я получил необычное письмо, которое побудило меня покинуть мой тогдашний дом в Париже — я вернулся туда на пару лет после недолгого пребывания в Скандинавии — и отправиться в Рим, куда я до той поры не наезжал. То был довольно мирный период в моей жизни. Карла в итоге умерла от чахотки, избавив меня от той напасти, в которую превратился наш мучительный брак. Мой племянник Томас (IV) переселился ко мне через несколько недель после похорон: время я проводил с приятностью — вечерами потягивал бренди и пел хвалы «Ярмарке тщеславия» Теккерея[27], которую в то время печатали ежемесячными порциями; племяннику я позволил остаться у меня — он учился на рабочего сцены в местном театре, жалованье его было невелико, а хибара, которую он снимал, была совершенно непригодна для жилья. Славный девятнадцатилетний парень, мы с ним неплохо ладили; ему, первому из Томасов, от матери достались в наследство белокурые волосы. Иногда он мог поздно вечером привести домой друзей, чтобы обсудить новые пьесы. Они успешно расправлялись с моими запасами напитков, но несмотря на то, что он пользовался успехом у некоторых актрис, тоже заглядывавших к нам, мне казалось, что молодые люди скорее использовали его из–за состоятельного родственника, нежели из удовольствия его общества.
Я уже несколько лет занимал пост администратора местного правительственного фонда. Планировалось построить несколько новых театров в окрестностях города, и я отвечал за выбор места, составление смет и графиков работ. Из восьми разработанных мною планов реализованы были только два, но оба оказались успешными, и в обществе обо мне говорили с большим уважением. Я вел расточительный образ жизни и бо?льшую часть вечеров тратил на светские развлечения: вдовство мое позволяло общаться с дамами, избегая малейшего намека на скандал.
Каким–то образом слухи о моих парижских административных способностях достигли Рима, и мне предложили занять пост городского управляющего по