Никифор зашибал частенько, но пить запоем стал только тогда, когда его поперли с работы. Председатель сельсовета принял нового водителя — собственного племянника, а Никифора послал подальше: надоел ты мне, пьянь долбаная. Чем же я теперь буду детей кормить? — спрашивал у председателя похмельно рыдающий Никифор, а тот злобно орал: меня это не гребёт, на вахту поезжай, нехер тебе тут делать, даже кочегаром не возьму!
На вахту Никифор не поехал, семья пробивалась на пенсию, положенную младшему сыну-инвалиду, а глава, все реже выныривающий из пучины, образованной недобродившей брагой, одеколоном и изредка — водярой, каждый момент, не одурманенный спиртами, посвящал ему, своему последнему шедевру. Руки у Никифора были золотые, что ни говори, и Жало вышло изумительным. По ухватистой рукоятке из черного оргстекла струились, сплетаясь в замысловатый орнамент, три золотые — бронзового порошка на бесцветном лаке для ногтей — змеи, распускаясь около небольшой стальной крестовины опасным цветком — трехлепестковым, клыкастым, ядовитым. Узкое, обоюдоострое, семидюймовое лезвие сияло полированными боками как зеркало и, казалось, звенело, разрезая воздух бритвенной своею остротой. Пружина выбрасывала клинок так мощно, что от удара сотрясалась сжимающая нож рука. “Венецианский стилет”, — сказал бы о нем специалист по холодному оружию. В Еловке таких специалистов не было, а сам Никифор звал его: Жало.
Жена терпела-терпела да и выгнала Никифора: живи, гад, один, хоть сдохни от своего вина, лишь бы дети этого не видели. Он ушел в кособокую избенку на окраине Еловки. Старики, жившие в ней прежде, давно померли, а городские наследники родные деревенские пенаты мало что не ненавидели — за неистребимый запах разрухи и беспросветности. Никифор вымыл и вычистил избенку, оборвал доски с полуразбитых окон, истопил “черную” баньку и отправился в правление колхоза. Рука у него не дрожала, когда он бил Жалом в грудь председателю, его новому шоферу и бухгалтеру “до кучи”: он с малолетства колол домашний скот и делал это уже механически… Профессионально.
Придя в избенку, вымылся и выпарился, надел чистое солдатское нижнее белье — единственную одежду приготовленную “на смерть”, — выпил полбутылки водки, сел, прислонившись спиной к печи, и ужалил себя в сердце. С маху, наверняка.
Сережка Дронов, возвращавшийся с рыбалки, решил зайти посмотреть, кто это обосновался в мертвом сколько он себя помнит, доме? Дядька Санников, вытянув руки по швам, лежал весь в кровище, на щелястой крышке подполья, а голова его и плечи опирались на обвалившуюся штукатурку глинобитной печи. Сережка подошел, опасливо пнул ногу Никифора. Тот не отреагировал. Сережка с усилием, окончательно уронив тело, вытащил клинок из раны, сполоснул его под ржавым рукомойником и сунул в карман. Пошел на кухню, пошарил в столбцах, отыскал древний, сточенный почти до черенка кухонный нож с деревянной ручкой и воткнул его в рану, на место Жала — он сразу понял как его имя: да, Жало, и никак иначе.
Расследование закончилось быстро. И так все ясно: убийство с последующим самоубийством на почве мести и белой горячки; да и оружие налицо — какая там черту, экспертиза! А Сережка изготовил из картофельного мешка, набитого древесной стружкой, принесенной с колхозной лесопилки, чучело и тренировался на нем в нанесении смертельных ударов, в сердце, в сердце, в шею; в печень, в шею; и снова — в сердце. Он хотел, чтобы, когда наконец придет время напоить Жало живой кровью, удары были наверняка, раз — и капец! Сережке тогда было четырнадцать.
Избушкой Сережка любовно звал небольшое строение, сколоченное собственноручно из стволиков молодых елочек. Избушка пряталась на высоте трех метров, между разлапистых ветвей елей других, огромных, столетних, — в глубине Старухиного издола. Пашке и Павлухе (именно так: Пашке и Павлухе, а не Пашке и Пашке или, скажем, Павлухе и Павлухе) годков было по шестнадцать, но умом они не переросли и шестилетнего. Они дождались, пока Сережка закончит строить, навесит замок и притащит печку, сделанную из дореволюционного самовара, а потом отобрали ключ, набили морду и помочились на неподвижного, скорчившегося от горя и побоев мальчишку. Ржали притом, как идиоты. Когда Сережка шел домой, он чувствовал, что Жало вибрирует в своем коконе из тряпок, зарытое рядом с матицей — на чердаке. Жало готово было мстить. Сережка тоже.
Обратно, к избушке, он бежал, моля судьбу об одном: чтобы придурки были еще там. Судьба, похоже, встала на Сережкину сторону. Они были там и, сидя в не принадлежащем им волшебном полумраке на корточках, курили коноплю. Сережка забрался по приставной лестнице, медленно открыл дверь и шагнул внутрь. Они снова заржали, че, Дрона, пришел, чтобы еще и обосрали? Дак мы щас, у Пашки вон как раз дрисня сёдня! Сережка нажал стопорящую лезвие кнопку (пружина от нетерпения так сыграла, что Жало чуть не вылетело из вспотевшей ладони) и ударил: в сердце! в сердце! Всего два раза, зря, что ли, тренировался? Пашка повалился на бок, лицом в пол, а Павлуха назад — на сочащуюся свежей смолой стену, да так и остался сидеть прямо, только глаза его широко распахнулись, а нижняя челюсть отпала. Сережка осторожно снял “косяк”, прилипший к его губе, и засунул в ноздрю — так, показалось, будет смешно. Вытер нож об рукав Пашкиной джинсовки, пренебрежительно сплюнул на пол и удалился.
Спустя полгода, когда район, взбудораженный жестоким убийством двоих детей, успокоился наконец, он зарезал девочку — ту, которую любил больше всего на свете. Мы встретимся после смерти, и ты уже не захочешь меня прогнать, сказал Сережка и ударил: сбоку, на уровне пояса. В печень. Сердце девочки прикрывал безумно красивый бугорок титечки, и он не решился испохабить эту красоту пусть и небольшой, но абсолютно чужеродной дыркой. А печень была где-то внизу, к тому же еще и сзади. Да, это был, несомненно, правильный выбор. Девочка умерла не сразу, она некоторое время еще плакала, стонала своим красивым, удивительно красивым голосом. А он сидел, положив ее голову себе на колени, гладил пушистые волосы и пел колыбельную, баю-бай, баю-бай, пойди, бука, на сарай! мою детку не пугай… Девочка затихла, он поцеловал ее в губы и ушел. В ту ночь он спал, безмятежно улыбаясь, и его мать умильно смотрела на своего жесткого и грубоватого сына-подростка, думая, какой же он, в сущности, еще младенец!
Убийство девочки опять разворошило муравейник правоохранительных органов. Прокурор района поклялся отыскать подонка и расстрелять, а отец девочки — отыскать раньше и придушить собственноручно. Сережка рыдал на ее похоронах горше всех: до встречи после смерти оставалась еще бездна лет, а ее прекрасное тело поглощала уже черная, мокрая пасть могилы!
Он больше не притрагивался к Жалу — до самого окончания школы. Окончил ее не плохо и не хорошо: на тройки-четверки, а по математике — так и на пять, и поступил в техникум. Специальность была — электрооборудование сельскохозяйственных машин. По окончании он собирался вернуться в колхоз. Город он не любил, хоть тот и был лишь чуть больше Еловки. Райцентр Грязево. Накануне первой сессии преподаватель математики пригрозил: ни один у меня не сдаст, лоботрясы! все без стипендии останетесь! Сережка обиделся, почему всех под одну гребенку? Да и без “стипы” хреново. Препод гулял вечером с собакой. На нем была толстенная волчья шуба, и поэтому Сережка полоснул Жалом по кадыкастой жилистой шее. Жизнерадостный спаниель преподавателя лизал мальчишке лицо и руки, считая, что люди играют, пока тот отчищал снегом кровь с ножа. Пришедшая на замену убитого математичка — полуглухая пенсионерка, — поставила всей группе экзамен “автоматом”. А стипендии Сережку лишили все равно — за пропуски занятий.
Однажды, бродя ночью в ожидании, что на него “наедет” стайка шпаны, которая могла бы стать безупречной поживой для Жала, он увидел, как ссорятся два хорошо одетых подвыпивших мужика — из-за столкновения на перекрестке, в котором пострадали их блестящие лимузины. Наконец один мужик уехал, а второй остался. Он топал ногами, громогласно матерился (убью, пидараса!) и пинал колеса своей “тойоты”. Сережка подошел и спросил, а сколько заплатишь, если убью я? Мужик оторопело уставился на него, потом рассмеялся облегченно и сказал: сотню баксов, ты, киллер сопливый! Через день Сережка с “Криминальным вестником” в кармане пришел в один из небольших офисов, расположенных в обычной городской трехкомнатной квартире — на первом этаже красно-кирпичного дома, стоящего неподалеку от “центра”, — и попросил секретаршу, передай газету шефу, только и всего, он ее очень ждет. Владелец битой “тойоты” лениво развернул пачкающийся типографской краской листок, увидел отчеркнутый желтым маркером заголовок: “Загадочное убийство чиновника”, брови его поползли удивленно вверх, и он велел позвать мальчишку к себе. Немедленно! Сережка вышел из кабинета через полчаса — с двумястами долларами в кармане и первым настоящим “заказом”.
Года не прошло, как Сережкин заказчик переехал из своего смешного офиса в мэрию, в кресло первого зама по имуществу. И умер однажды в собственной постели, залив кровью из вспоротого горла не только