желанию становились моим телом. Я подумал о лисе и сразу же превратился в это животное. Я отчетливо чувствовал, что я — лиса, видел свои длинные уши и пушистый хвост, и каким-то внутренним чувством ощущал, что вся моя анатомия соответствует организму лисы. Вдруг точка зрения изменилась. Мне показалось, к что глаза мои находятся во рту. Я выглянул сквозь раскрытые челюсти, видел при этом два ряда острых зубов и, закрыв рот, — не видел больше ничего… К концу бреда крутящиеся образы (о которых упоминалось выше) опять появились, и меня преследовало странное создание моего разума, которое появлялось каждые несколько секунд. Это был образ куклы с двумя лицами и цилиндрическим телом, сходящимся в конце в острие. Эта кукла не изменялась. На голове у нее было что-то вроде короны, а сама она была раскрашена в два цвета — зеленый и коричневый по голубому фону. Выражение янусообразного лица было все время одно и то же, так же, как и украшения на ней».[11]
Он написал свой отчет по предложению профессора Джеймса, который включил его в свою книгу «Принципы психологии». В то же время Роб отправил другой вариант в нью-йоркскую «Хералд», под заглавием: ЦАРСТВО ГРЕЗ.
Рассказ был полностью опубликован 23 сентября 1888 г., но Роб был вне себя и, по-моему, вполне законно, от того, что они напечатали его просто как «письмо к издателю», не заплатив ни пенни.
Он написал жалобу и получил специальное письмо, подписанное знаменитым Джеймсом Гордоном Беннетом, в котором говорилось, что, поскольку сообщение было адресовано «редактору», оно было помещено как письмо, в что не в обычае «Хералда» платить за такие вещи.
Я сомневаюсь, что Беннет сам читал рассказ. Не думаю, чтобы он упустил возможность громкого заголовка «Гарвардский студент, превратившийся в лису».
Шалер был единственным человеком, который говорил Роберту Вуду-старшему, что из его сына выйдет толк, и поток плохих отметок заставил доктора приехать в Кембридж, чтобы самому узнать у преподавателей — почему у сына ничего не получается. Здесь, однако, надо различать две стороны. Вуд чувствовал — не только в Гарварде, но и потом во время занятий в университете Джона Гопкинса в Чикаго и в Берлине — что профессоры нигде не одобряли индивидуальности и инициативы. В области идей Вуд, всегда вызывающий, а часто и нетерпеливый человек, и я думаю, что он был дерзким и нетерпеливым юношей. Я не думаю, что кто-нибудь много значил для него как ученый авторитет. Профессоры для него иногда были — а иногда не были — полезными сотрудниками при проведении в жизнь какой-нибудь идеи, но он всегда чувствовал, что, если идея проваливалась, то именно они могли оказаться виновниками этого. Для большинства профессоров он, само собой разумеется, был — как овцы в гимне методистов — «блуждающей лисицей, которая не желает никому подчиняться».
Это становится ясным из его собственных записок, из которых привожу следующую выдержку:
«Сдать „хвост“ по греческой и римской истории, получив удовлетворительную отметку по курсу цветной фотографии доктора Уайтинга, — казалось мне делом, вроде ограбления детской копилки. Я был очень слаб в обязательных курсах современных языков и не понимал, что уменье разговаривать по- французски может прибавить много удовольствия к жизни в парижских кафе, которую мне пришлось позднее вести. В математике я был тоже далеко не силен — вернее будет сказать, очень слаб — и в алгебре, и в тригонометрии, которые казались мне ужасающе скучными. Нам не сделали ни одного намека, насколько я помню, о том, какое применение могут найти в практике синусы, косинусы, тангенсы и углы. Как ни странно, я всегда был первым в классе по планиметрии в школе мистера Никольса. Мне очень нравилось самому придумывать теоремы, и я не помню ни одного случая, чтобы мне не удалось добиться решения задачи, хотя над некоторыми из них мне и приходилось сидеть до поздней ночи. В классе был другой мальчик, который был первым по всем дисциплинам, и я очень старался побить его по геометрии, потому что почти во всем другом мои дела были плохи. Я помню, что сам разработал оригинальное доказательство знаменитых „пифагоровых штанов“ Евклида, которое признал сам мистер Никольс. Мальчик, который был первым во всем, впоследствии ничем порядочным не сделался.
В Гарварде я жил один в Тэйере, № 66 — первые два года, но в конце второго курса мне удалось снять, вместе с товарищем по группе, комнату № 34 на двоих в только что отстроенном Хастингс-Холде. В нашей комнате, расположенной на первом этаже, окно выходило прямо на бейсбольное поле. Вокруг поля проходила беговая дорожка, так что у нас с другом была своя ложа для всех весенних соревнований. В подоконнике был запиравшийся шкафчик, где мы хранили освежающие напитки. В комнате был чайный столик с чашками, блюдечками и медным чайником — для маскировки. Они применялись от случая к случаю — в День Матери или когда девушки приходили смотреть соревнование. Обычно мы пили пиво, а шерри и виски держали в резерве для пирушек. Я пил умеренно и никогда не терял сознание. Не доходя до этого состояния, я всегда своевременно начинал чувствовать отвращение к спиртному, и с меня вполне хватало того, что я уже выпил.
Обедал я в Мемориал Холле (студенческий корпус), с шестьюстами других страдальцев, несмотря на легенду, что однажды студент нашел там человеческий зуб в тарелке бобов.
Я принимал участие в спорте только как невинный „болельщик“, почти до конца последнего курса, когда я вдруг решил испробовать свои способности в университетской команде по перетягиванию каната, и, к собственному удивлению, увидел себя на четвертом месте, впереди здоровяка Хиггинса, которого я потом встретил в Англии вскоре после окончания мировой войны. Мы тренировались около месяца и собрались уже ехать на соревнование в Мотт-Хэвн, чтобы тянуться с Йельским университетом, но перед самым отъездом узнали, что наш вид спорта отменен совсем, ввиду возможных опасных последствий. Мы тянули канат на специальном дощатом мостике, лежа на боку и упираясь ногами в деревянные перемычки. Канат проходил под рукой и захватывался густо натертой канифолью рукавицей. „Якорь“ команды сидел, ногами упершись в перемычку. Канат обхватывал его за пояс, а кроме того он тянул его обеими руками. Это было глупейшее зрелище — ни одна из команд не двигалась ни вперед, ни назад, и зрителям заметно было только движение красного флажка, привязанного к середине каната. Тем не менее этот вид спорта был очень опасен, так как от предельного напряжения мускулов получались внутренние и наружные травмы — ведь участники были практически привязаны к канату и перемычкам.
Недавно мы слушали „известия“ по радио, и всех озадачил удивительный вопрос: „Какая команда выиграет соревнование, двинувшись
Ездить из Кембриджа в Бостон приходилось в дилижансах. Первый трамвай появился около 1890 года — его воспел Оливер Уэнделл Холмс в своей поэме „Поезд со щеткой наверху“. Уходил целый час на то, чтобы добраться до Бостона, — в театр или другое место развлечений. Ходили упорные слухи, что профессора Бланка иногда видели в Maison Doree и что студент, которому посчастливилось его там заметить, мог быть уверен в хороших отметках. Может быть эти слухи были ловкой рекламой заведения для привлечения посетителей — студентов.
Курс экспериментальных лекций по электричеству, который читал старый профессор Ловеринг, посещался толпами первокурсников главным образом потому, что было хорошо известно, что большой стеклянный шар, опущенный, на верхнюю ступеньку лестницы, которая шла между рядами амфитеатра аудитории, медленно покатится вниз, громко стукаясь о каждую новую ступеньку. Опыты были, по всей вероятности, те же, которые он показывал на своих первых лекциях почти полвека назад — пляшущие шарики из сердцевины бузины, электрические колокольчики, наэлектризованный парик и т. д. — многие из которых я делал много лет назад на заводе Стэртеванта. Однако они были очень занимательны, а сам профессор — восхитительный старый джентльмен, и это был легкий путь избавиться от „хвоста“ по латинским сочинениям. Мой товарищ по комнате „сдал“ курс электричества, но никогда не ходил на лекции. Я накачивал его три вечера перед экзаменом, и он получил А, а мне поставили В, что показывает, что он был более ловок, чем я. Он давал краткие ответы, а я старался „показать себя“ и писал много — а это всегда возмущает экзаменаторов».
Когда Роб в июне 1891 года покинул Гарвард, благополучно окончив с отличием по химии и естественной истории, несмотря на то, что он, без сомнения, «привел в ярость» более, чем одного экзаменатора — это было неожиданным сюрпризом и облегчением для его родителей и, может быть, кое для кого на факультете.