подробна и до каких пределов «испорченный телефон» переврал факты. Но в большинстве случаев я, не пряча глаза, отвечала: «Да, конечно, — она перед тобой».
На поэтическом семинаре у Тэсс Гэллагер я без устали строчила карандашом. Записала в тетрадку, что «стихи должны будоражить мысль». Что не надо пасовать перед трудностями и подавлять в себе честолюбивые помыслы — именно этому учила Гэллагер. Она драла со студентов семь шкур. Требовала, чтобы мы каждую неделю зазубривали какое-нибудь стихотворение, а потом вызывала декламировать вслух, потому что в свое время ее учителя поступали так же. Мы учились распознавать стихотворные формы, анализировать каждую строку, сочинять вилланеллы и сестины. Постоянные упражнения в сочетании с жесткой методикой имели целью, с одной стороны, подвести нас к сочинению таких стихов, которые будоражат мысль, а с другой — развеять заблуждение, будто настоящая поэзия служит выражением хандры. Очень скоро все поняли, чем можно довести Гэллагер до белого каления. Когда один из студентов, Рафаэль, обладатель холеных усов и бородки, заявил, что не выполнил домашнее задание, так как у него сейчас полоса счастья, а творить он способен исключительно в тоске, Гэллагер поджала губы, контуром повторяющие лук Купидона, и, вздернув круто изогнутые брови, отчеканила: «Поэзия — это не состояние души. Поэзия — это тяжелый труд».
До той поры я никогда не писала черным по белому об истории с изнасилованием, разве что в дневнике — в форме писем, адресованных себе самой. Теперь у меня созрело решение описать тот случай в стихах.
Поэма вышла — тихий ужас. Как сейчас помню: пять страниц замысловатых метафор, вложенных в клюв говорящего альбатроса и намекающих на общество в целом, насилие и отличие телевидения от реальности. Я не заблуждалась насчет достоинств этого опуса, но вместе с тем надеялась, что показала себя интеллектуалкой, способной не просто сочинять стихи, которые будоражат мысль, но и строго выдерживать поэтическую форму (поэма делилась на четыре главы, обозначенные римскими цифрами!).
Гэллагер проявила понимание. Я не стала выносить свою поэму для обсуждения на семинаре, а пришла с ней на консультацию. В тесном преподавательском кабинете было не повернуться: повсюду громоздились книги и картотеки. Напротив располагался точно такой же кабинет, отведенный Тобиасу Вульфу, но он производил впечатление перевалочного пункта, тогда как Гэллагер, судя по всему, обосновалась у себя на рабочем месте всерьез и надолго. У нее в кабинете все дышало уютом. На письменном столе стояла кружка с чаем. Со спинки рабочего кресла свисал яркий китайский палантин. В тот день ее длинные вьющиеся волосы были забраны инкрустированными гребнями.
— Обсудим поэму, Элис, — начала она.
Как-то само собой получилось, что я выложила ей свою историю. Тэсс только слушала. Не охала, не ужасалась, не отгораживалась от чужих проблем. Не изображала из себя мать или няньку, хотя со временем стала для меня и тем, и другим. Она сидела спокойно, кивая в знак участия. Ее волновала не столько последовательность фактов, сколько моя душевная боль. В моем рассказе она интуитивно отмечала самое мучительное, самое важное, вычленяя из сбивчивого признания и невысказанной горечи, от которой дрожал голос, именно то, на чем нужно было заострить внимание.
— Его поймали? — спросила Тэсс, когда я замолчала.
— Нет.
— Есть идея, Элис, — сказала она. — Не написать ли об этом по-другому? Начать можно так. — И черкнула на листе бумаги: «Если тебя поймают…»
Когда я дописывала последние строчки, меня трясло. Я сидела у себя в общежитии. Несмотря на поэтические недочеты, очевидное подражание Сильвии Плат и многочисленные «пережимы» (пользуясь термином Тэсс), это было мое первое обращение к насильнику. Я говорила с ним напрямую.
Гэллагер не скрывала удовлетворения. «То, что надо!» — услышала я. Стихотворение получилось значительное, подытожила Тэсс и предложила вынести его на семинар. Решиться на такой шаг было непросто. Мне предстояло сидеть в аудитории с четырнадцатью совершенно чужими людьми (одним из них,