князь спросил, куда он так рано едет. Митя дословно передал слова отца Леонтия, и князь, устало улыбнувшись, сказал:
— Мне бы его заботы. Пароль знаешь?
— Да, князь.
— Ну, счастливого пути!
Митя ускакал, а князь, поглядев ему вслед, медленно побрел на крутой берег реки Ипути и спустился к широкому валуну у воды.
Он долго рассматривал песчинки, которые еще вчера вызывали в нем столько размышлений, и вдруг почувствовал, что за сутки, которые прошли с тех пор, он стал совсем другим человеком. Лучше ли, хуже ли — но другим. …Наверное, хуже-Позади послышались быстрые шаги. Федор обернулся.
Князь Иван Ольшанский бежал вниз по откосу берега, и лицо у него было осунувшееся и тревожное.
— Что случилось, дорогой брат?
— Послушай, Федор! — запыхавшись, прошептал Ольшанский. — Я должен немедленно поговорить с тобой… Дело важное… для меня… для всех..
— Садись, я тебя слушаю. Почему ты так рано встал и чем встревожен?
Иван некоторое время собирался с мыслями, и лицо его покраснело от напряжения.
— Феденька, — сказал он наконец с ноткой отчаяния в голосе, — я не умею говорить так хорошо и красиво, как Олелькович, и ты уж извини меня, если я скажу все, что думаю, прямо и без обиняков…
— Ну, разумеется, Иванушка, какие могут быть обиняки между нами?! Говори, говори смело, мы здесь одни!
Иван снова заколебался, не зная, с чего начать, потом махнул рукой и неожиданно выпалил:
— Олелькович-то мерзавец!
Федор с изумлением уставился на него, а Иван продолжал горячо и страстно:
— Федор, я никогда раньше не занимался политикой и не раздумывал над тем, есть ли у Казимира достаточно прав на престол. Я недоволен тем, что нас притесняют, я недоволен, что русская земля отводит к чужой короне, я, так же как и ты, как все мы, конечно, хочу, чтобы земля принадлежала нам, но… Ты ведь настоящий мудрец, Федор, — я всегда восхищался глубиной твоих мыслей и ясным пониманием вещей, я всегда завидовал тебе в этом… Я — человек поступка, и размышления меня терзают… Мне всегда трудно определить, кто из двух спорящих прав, потому что я начинаю задумываться и тогда вижу, что оба правы, каждый по-своему. Я, наверное, непонятно все это говорю, а, Федор? Знаешь, мысли у меня путаются от того, что говорить я не умею, но ты — светлая голова — неужели ты не видишь, что если даже нам удастся то, что мы задумали, может выйти еще хуже! Или я чего-то совсем не понимаю? Тогда объясни мне, пожалуйста. Я привык уважать королей. В конце концов, я тоже чем-то связан с Ягеллонами — моя двоюродная бабка Сонка Ольшанская была королевой, она мать Казимира… Но у меня нет, как у Глинского, слепого почтения к тому, на чьей голове корона. Я готов отдать свою жизнь за справедливое дело и восстать против короля-притеснителя… Я готов, Федор, выступить во главе армии, которая встала бы на защиту наших древних вольностей и наших… ну, в общем, всего, про что вчера говорил Олелькович… Я не отказываюсь от вчерашней клятвы — нет! Но мысли… Всю ночь злые мысли терзали мою бедную голову. И теперь я уже не знаю, что есть добро, ради которого надо проливать кровь, и что есть зло, которое необходимо творить ради добра… Ведь если Олелькович с самого начала замыслил кровавое убийство, то что же будет потом, когда мы поможем ему надеть корону? Я пришел к тебе, как к последнему прибежищу, чтобы ты объяснил мне толком все, чего я никак не могу понять.
Он замолчал и, опустив голову, растерянно потер виски кончиками пальцев.
Бельский смотрел на его длинное честное лицо, но-детски огорченное, ставшее вдруг беззащитно- растерянным, и ему стало мучительно стыдно, что он втянул этого доброго большого ребенка в опасное кровавое дело.
— Иванушка, дорогой братец, — ласково и тихо сказал он, — я понимаю, что тебя тревожит. Ты правильно сделал, что пришел ко мне. Я скажу тебе всю правду, которую никто не знает, но ты ее заслуживаешь. Давай сядем и поговорим спокойно и мирно, как добрые любящие братья. Ты знаешь, как сложились мои отношения с Семеном и со всеми сестрами, кроме Агнешки, ты знаешь, как я одинок, и хотя Михайло мне двоюродный брат, я не могу испытывать к нему любви. Я знаю, что и у тебя с братьями твоими тоже не очень хорошо обстоят дела, а сына твоего жена не позволяет тебе воспитывать так, как ты этого хочешь… Мы оба с тобой одиноки, у нас много общих горестей, и поверь, Иванушка, ты мне самый близкий и родной из всех. Я клянусь, что не позволю дать тебя в обиду никому на свете.
Иван поднял глаза, полные затаенной горечи, и благодарно прошептал:
— Спасибо, Феденька, никто еще не говорил мне таких хороших слов… Разве только старик Иона… С женой мне и правда не повезло, с братьями — тоже. Да и друзей никогда верных не было — только слуги…
Федор помолчал, собираясь с мыслями, и вдруг неожиданно спросил:
— Когда вчера я показывал тебе своих собак, не заметил ли ты свору, выученную для охоты на волков?
Ольшанский поднял глаза и удивленно кивнул.
— А ты помнишь вожака этой своры?
— Честно говоря, нет, я не присматривался.
— Жаль, Иван. Если бы ты был внимательнее, у тебя появилась бы почва для интересных размышлений.
— Ах, Федор, у меня от этих размышлений и так уже голова трескается.
— А знаешь ли, друг мой, иногда наблюдения над животными наводят нас на некоторые мысли о людях… Ты, верно, будешь немало удивлен, узнав, что вожак своры для охоты на волков — волк.
— Да что ты! — простодушно воскликнул Ольшанский.
— Да-да, Иван, — самый настоящий, дремучий серый лесной волк Маленьким волчонком попался он в мой капкан. Я не видел более свирепого и злющего зверька. Псари уже хотели прибить его, но тут мне пришла в голову одна мысль, и я решил посмотреть, что из этого выйдет… Я посадил злого волчонка в клетку вместе со щенками от разных собак, которые из поколения в поколение приучались к волчьей охоте. Ты бы видел, как они грызлись! Волчонок защищался до последнего и задавил пятерых щенков. Остальные пятеро лежали израненные и обессиленные в одном конце клетки, а такой же израненный волчонок — в другом. Но я по-прежнему держал их вместе, кормил и поил вместе и по одному впускал туда новых щенков. Прошло полгода, и молодые псы признали волка своим вожаком. И тогда я впервые выпустил их в лес. Волк, почуяв свободу, рванулся изо всех лап, но преданная ему свора не отставала ни на шаг. Двое суток они бегали по лесу и наконец все приплелись обратно. Странная штука получилась… Он, волк, их вожак — они ему преданы, но именно они не дают ему ни шагу ступить без их ведома. Он, может, и ушел бы в лес, но они заставили его вернуться… Ты понимаешь, Иван, — не он увел их на свободу — они привели его обратно в клетку! Я наблюдал за ним после этого случая, и, ты знаешь, — готов поклясться — зверь все понял. Он выл и тосковал целую неделю, а потом смирился. И странное дело, когда в следующий раз я выпустил всю свору на волка и все псы помчались как безумные, гонимые инстинктом крови, он остановился, на секунду застыл в мучительной нерешительности, а потом, увидев, что остался один без своих подданных, помчался вслед, обогнал всех и первым вцепился смертельной хваткой в шкуру своего лесного сородича.
Я не видел более свирепого волкодава, чем этот волк, ставший вожаком собак.
После длинной паузы Иван поднял глаза и спросил нерешительно:
— Ты хочешь сказать, что Олелькович…
— Да — волк, послушный собакам! Я понимаю твои опасения. Я, так же как и ты, вижу его недостатки, я знаю, что иногда он бывает свиреп, жесток и коварен. Но у него есть одно необходимое качество — порода. Подумай сам, Иван, кто еще может претендовать на корону в Литве? Нет сейчас человека более подходящего. Он правнук Ольгерда — за ним пойдут. Он предан греческой вере и, воцарившись, будет поддерживать ее всей мощью своей власти. А ты ведь понимаешь, что это значит, Иван? И потому мы поможем ему получить корону.