пахучим парко?м дышат розоватые сочные сосиски, бегает с подносом Веслав, и даже на его меланхолической физиономии появились проблески жизни. Стук поминутно открывающихся и закрывающихся дверей, мужские голоса, женский смех — все сплелось в один клубок, над которым клочьями висит грязный папиросный дым.

Но и в буфетной сутолоке Пшебыльский уловил обращенные к нему недоумевающие взгляды Элеоноры. Неужели узнала? Непостижимо! Прошло столько лет! Да и видела всего один раз на допросе. Всего один раз. Ввели двоих: мать и дочь. Он тогда еще обратил внимание, что они удивительно похожи друг на друга. Дочь была точной копией матери, только молоденькая, совсем девочка. Сколько ей тогда было? Лет шестнадцать или семнадцать — не больше.

Допрашивал сам Миллер, а он переводил. Только переводил. Ну иногда помогал тупому немцу задавать нужные вопросы. Мать призналась во всем: да, она передала с воли записку заключенному Братковскому, который был связан с коммунистами. Передала одна. Дочь ничего не знала и никакого участия в подпольной работе не принимала. Дочь стояла как волчонок, на бледном, худом, истощенном лице горели ненавидящие глаза. Он еще тогда шепнул Миллеру, что старшая Каминьская темнит, что, конечно, и дочь с нею в сговоре.

Но тупой сентиментальный Миллер распустил слюнявые губы — девчонка действительно была смазливенькая — и не обратил внимания на его слова. Ясно, для себя хотел приберечь. Дочь отправили обратно в барак, а мать увезли в крематорий. Больше он их не видел… И вот!

Какую оплошность допустил он, став буфетчиком на железнодорожной станции! Сколько глаз с утра до вечера видят его! Надо было забиться в какой-нибудь укромный уголок. Но кто мог подумать, что есть люди, уцелевшие после Дахау, что остались свидетели? Немцы ведь работали чисто!

Элеонора сидела задумавшись.

Где же все-таки она видела буфетчика? Где встречалась с ним? В городе? В мастерской? Нет, нет!

Но знала твердо: встречалась. Видела и поблескивающую лысину, и тонкий нос, и ползающую синеву губ. В памяти с ним связано что-то темное, страшное…

Так бывает. Вертится в голове какое-нибудь слово, имя, кажется, сейчас, сию минуту вспомнишь, а память играет в кошки-мышки.

Элеонора ломала голову: «Где же? Где? Неужели в Дахау?»

…Решетка на окне вагона. Стон в углу. Плач ребенка. За решеткой — прекрасные дубовые рощи Баварии, светлое небо. Птицы в небе.

Ничего, оказывается, не переменилось в мире: растут деревья, летают птицы, светит солнце…

Тогда она в первый раз услышала немецкое слово — Дахау.

— Нас везут в Дахау, — шепотом передавали заключенные друг другу. — Хорошо или плохо?

Дахау… Какое странное слово. Почему его так все боятся? Дахау… А ничего нет страшного. Аккуратные, чистые серые здания. Асфальтированные дорожки. Подстриженный кустарник. Четырехугольные трубы, почему-то дымящие и летом.

Только спустя несколько дней узнала — крематорий!

Страшное было потом. Газовые камеры, стрельбища и паровозные гудки по ночам: привезли новую партию.

Коротышка-следователь, с толстыми маслянистыми губами и женственно-мягким, безволосым подбородком, с кожей лица, похожей на молочного поросенка, ходил вокруг стола на коротеньких кривых, как у рахитика, ногах. У окна, спиной к свету, стоял переводчик. Запомнились его нос — худой, как лезвие ножа, яйцевидный череп, вкрадчивое:

— Пшэпрашам, пани!

Говорил по-польски чисто, без акцента. Неужели поляк? Как же мог поляк работать с немцами, которые так расправились с польским народом?

Мать твердила:

— Я все сама сделала. Только я виновата. Я. Дочь ничего не знала.

Переводчик вздыхал и что-то шептал на ухо следователю.

В конце апреля 1945 года, когда в лагерь пришли американцы, она еще раз мельком видела переводчика. Он шел с американским офицером, и ее удивило, что они по-приятельски беседуют. Подумала: «Как быстро!»

И вот опять: яйцевидный череп, худое, носатое лицо. Неужели тот самый, из Дахау?

6. Здравствуй, Славек!

Если бы статистики вели учет, где происходят самые неожиданные, удивительные, порой радостные, порой горькие встречи, то, без сомнения, железнодорожные станции заняли бы одно из первых мест. На перепутьях стальных магистралей встречаются отцы и дети, друзья и враги, начальники и подчиненные, влюбленные и разлюбившие…

И хорошие знакомые.

Когда к буфетной стойке грузной походкой подошел мужчина в новом несколько мешковатом коверкотовом костюме, со светло-пшеничными усами, похожий на запорожца, какими мы представляем их по повести Гоголя и картине Репина, и попросил кружку пива и пачку болгарских сигарет, за столиком Дембовских раздались радостные возгласы:

— Ядвига! Ванда! Смотрите. Петр здесь!

— Товарищ Очерет!

— Вот встреча!

— Просим к нашему столику!

Встреча действительно была удивительная.

Несколько лет назад гвардии старшина Советской Армии Петр Очерет уехал на родину.

Уехал навсегда.

Уехал с сияющими на груди орденами и медалями: Красного Замени, Отечественной войны I степени, «За победу над Германией в Великой Отечественной войне», «За взятие Берлина», «За освобождение Варшавы», «За Одер и Нейсе»…

Уехал с благодарностью в сердце и доброй памятью о семье польского шахтера Феликса Дембовского, в доме которого он жил со своим командиром батальона майором Курбатовым.

Уехал, увозя в боковом кармане гимнастерки фотографию могилы и белого обелиска над ней.

И вот сейчас Петр Очерет — только в штатском, только с усами, но такой же, как и был, — стоит у буфетной стойки и пьет светлое вроцлавское пиво.

Шевеля в радостной улыбке добротными (куда к черту годятся по-модному подбритые червячки!) пшеничными усами, придававшими его круглой мясистой физиономии мужественное сходство с далекими предками, Петр Очерет подошел к столику Дембовских.

— Дзень добры, пани Ядвига! Дзень добры, пан Феликс! Знову встретились. Як у нас кажуть: тильки гора з горою не сходится.

Вокруг все знакомые лица: старики Дембовские, Ванда, Элеонора, Юзек. А кто же этот высокий мальчик с серыми, внимательно смотрящими на него глазами?

— А це хто? — Очерет запнулся. Внезапная догадка блеснула, как спичка во тьме. Неужели так идет время! Неужели тот самый младенец, беспомощный, орущий, мокрый, «ничейный», что нашли они с майором Курбатовым в ночном, разрушенном Бреслау, теперь стоит перед ним? Спросил с опаской — а вдруг ошибся:

— Невже Бреславек?

— Он! Он! Славек! — хором подтвердили Дембовские, и так шумно, и с такими улыбками, словно специально для него приготовили такой подарок.

Вы читаете Жить и помнить
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату