появился серьезный заступник — многомиллионный российский читатель, который каждую новинку Айтматова, что называется, из рук рвет.
Айтматов — лирик. Лиризм его, поначалу так успокоивший власти, стал кричащим контрастом человеческой подлости, ненавистной автору.
…Гюльсары — так звали старую лошадь. А старый Танабай Бекасов, герой повести, — табунщик. Оба они не любили узды, ни Гюльсары, ни Танабай, и вот как пишет об этом Чингиз Айтматов:
«…Уже сквозь дрему, сквозь полусон Гюльсары услышал вдруг, как закачались и зашумели деревья, точно бы кто-то налетел внезапно и начал трепать их и валить… Хлынул крутой дождь. Иноходец рванулся с привязи, как от удара бича, и отчаянно заржал от страха за свой табун. В нем пробудился извечный инстинкт защиты своего рода от опасности. Инстинкт звал его туда, на помощь. И, обезумев, он поднял мятеж против узды, против удил, против волосяного чумбура, против всего, что так крепко держало его здесь…»
Честный Танабай бросился с вилами на председателя колхоза, из-за которого дохли ягнята.
За это исключают Танабая из партии, кричат, что место ему — в тюрьме, что он «ненавидит наш строй, ненавидит колхоз…»
Судьба старого табунщика, как и судьба друга его Гюльсары, — закончить свой путь на живодерне.
«Белый пароход» так же, как и «Прощай, Гюльсары», впервые появился в «Новом мире». На горной прозрачной речке, впадающей в озеро Иссык-Куль, на лесном кордоне живут три семьи. Власть — объездчик Орозкул. При нем — подсобный рабочий старик Момун, по прозвищу Расторопный Момун, и его внук — главный герой, поэзия и боль этой повести… Мальчик разговаривает по дороге с любимыми камнями, все камни для него живые, один называется Волком, другой — Верблюдом. Но самый любимый камень — Танк, несокрушимая глыба на подмытом берегу. Были и другие камни, вредные, хитрые, глупые. Были и добрые. Как и растения, которые он знал, как может знать лишь одинокий деревенский мальчик, ищущий вокруг друзей.
Мальчик купался в дедовой запруде и мечтал превратиться в рыбу, чтобы встретить белый пароход, который он увидел с вершины горы на Иссык-Куле. Он жил в мире сказок, добрый мальчик, и потому мечтал уплыть навстречу пароходу и «чтобы все у него было рыбье — тело, хвост, плавники, чешуя — только голова бы оставалась своя, на тонкой шее, большая, круглая, с оттопыренными ушами, с исцарапанным носом».
Но самая любимая сказка была — дедова сказка. Про Рогатую мать-олениху, которую дед чтил, как святыню.
Объездчик Орозкул презирал и деда, и его сказки; он решил прогнать деда. Но потом придумал казнь пострашнее: он заставляет деда стрелять в маралов; в маралов из его, дедовой, светлой сказки. Надругается над самым святым и поэтичным в жизни старика.
Мальчик поражен изменой деда; его позвали на пир, и он увидал груду мяса и рога, огромные ветвистые рога, которые могли быть только у Рогатой матери-оленихи. Орозкул, наслаждаясь позором деда, пинал голову Рогатой матери-оленихи сапогом. Пьяный, терявший сознание дед бормотал что-то, лицо его было в крови Рогатой матери-оленихи…
Мальчику стало дурно. Ему казалось, что кто-то метит топором в его глаза. Он тихо вышел, мальчик, весь в жару, и спустился к ледяной реке. «Не вернусь, — говорил он сам себе. — Лучше быть рыбой, лучше быть рыбой…»
Он уплыл навсегда.
«Одно лишь могу сказать — ты отверг то, с чем не мирилась твоя детская душа. И в этом мое утешение… Прощаясь с тобой, я повторяю твои слава, мальчик: «Здравствуй, белый пароход, это я…»
Так заканчивает свою повесть Чингиз Айтматов, сразу становясь как писатель бок о бок с Исааком Бабелем и Сергеем Залыгиным: несмотря на все различия, различие тем и поэтических средств, сюжета и образного строя, их произведения объединяет горькая правда века: живое, чистое гибнет. Нелюдь, нежить торжествует, глумясь над заветными сказками детства, в которые поверили наши поколения.
…Я люблю Айтматова, но ближе мне Борис Можаев, взлохмаченный, худющий, внешне мужиковатый, с большими руками тракториста. Неспособный к «политесу» не только в речах, но даже в репликах.
В 1970 году власти решили его задобрить: в московских издательствах вышли сразу два сборника Б. Можаева. По обыкновению в них не включили лучшее, в том числе, повесть «Из жизни Федора Кузькина», увидевшую свет в журнале «Новый мир». Семь лет повесть, восторженно встреченная читателем, отбрасывалась всеми издательствами…
В рукописи она называлась «Живой». Названия испугался даже Твардовский: оно звучало вызовом мертвечине, снова входившей в силу. Год был 1966-й, предъюбилейный. Нелюдь начищала мелом фанфары.
«Новый мир» с повестью Бориса Можаева нельзя было достать. Московский Театр на Таганке во главе с режиссером Любимовым создал на основе можаевской повести пьесу; пьесу, конечно, запретили… Запретили цинично. Привезя в театр «знатных людей» Подмосковья, которые кричали, что таких живых в советской жизни и быть не может.
Пожалуй, точнее всех охарактеризовал этот «спектакль зрителей», тогда же, на обсуждении пьесы «Живой», поэт Владимир Солоухин. Он сказал с трибуны:
«Очень трудно представить, но все же представить можно, что на обсуждение «Ревизора» Гоголя созвали бы городничих…»
Главный герой повести — деревенский житель Федор Фомич Кузькин, по прозвищу Живой. Кто только его не убивал, кто не морил, не морозил, а он, вопреки всему, — живой…
Вернулся с войны инвалидом. Сидел пять лет в лагерях «за антисоветскую агитацию»: председателя колхоза через себя кинул.
Сам Федор Кузькин относится к своим несчастьям философски: по его прикидке, все беды семьи выпадали на Фролов день (братья умирали с перепою, коня убил на скачках — все во Фролов день.). Отпустили Живого, как инвалида войны, из колхоза; уехать бы ему с семьей в город, да не может. «По причине отсутствия всякого подъема», как пишет Живой в заявлении. Крутится Живой, бьется из последних сил, чтоб не помереть с голоду.
Заинтересовалось Живым начальство: налога не платит.
Нагрянула комиссия. Все углы обшарила, удивилась: такой кричащей бедности и представить себе не могла. Хоть шаром покати…
Живой и тут живой: «Извиняйте, — говорит, — гости дорогие. До вашего прихода были блины и канки, а теперь остались одни лихоманки…»
Подловили начальники Кузькина, когда он распахал свой огород. Не колхозник, а распахал. Отдали под суд.
Отбился Кузькин. «Он из воды сухим выйдет! — удивлялись деревенские. — Живой он и есть живой!..»
Что, казалось, Кузькин по сравнению с районной властью, со всей махиной административной? Кроме председателя Исполкома Мотюкова, который Живого ненавидит, тут и прокурор, и начальник милиции, и райземотдел, и финансы, и чего только нет!
А нет, живой Кузькин!
Завершает повесть авторская ремарка, как бы для цензуры: мол, все это было до 56-го года. «Дальше полегче пошло».
Автор Можаев, как и его герой, — Живой. Его, крестьянского сына, на испуг не возьмешь. Потому эту завершающую ремарку заключает фраза недвусмысленная: «Попытался было я продолжать, да не заладилось…»
Попытался, как мы уже знаем, Театр на Таганке продолжать — «да не заладилось».
Нежить в рост идет. Все еще идет…