Герой прозы Солженицына — сам Солженицын. Не бросит ли это новый и резкий свет на личность автора?
Александр Солженицын, как справедливо заметил профессор Жекулин, словно бы и Родион Немов («Олень и шалашовка»), и Глеб Нержин из «Круга», и Олег Костоглотов из «Ракового корпуса», и Алекс Кориэл из «Свечи на ветру». И… Иван Денисович Шухов… Конечно, умению жить уверенный и резкий Костоглотов выучился у простого крестьянина Ивана Денисовича Шухова. Он словно вобрал в себя его качества. Переход от ищущего, сомневающегося Нержина к куда более уверенному Костоглогову, «озвенелому зэку», был возможен лишь тогда, когда Иван Денисович стал «вторым я» и писателя Солженицына.
Наконец, образ рассказчика в «Матренином дворе» представляет собой вместе с тем и бегло набросанный эскиз Костоглотова в первые дни его возврата в жизнь, когда рассказчика-героя потянуло в «кондовую Россию», в которой Солженицыну поначалу «хотелось затесаться» и «затеряться».
Не является ли это ответом на многие наши недоумения, которые вызывали столь резкие возражения и большой западной прессы, и православных священников, и еврейских националистов, и еврейских социал-демократов, не говоря уже о деятелях андроповского разлива?..
Эгоцентричность прозы оказалась лишь одной из сторон мироощущения Солженицына. Куда бы ни обратил он взор свой. Фигурально выражаясь, он возвращается к системе Птолемея…
«Сумеем ли и посмеем ли описать всю мерзость, в которой мы жили (недалекую, впрочем, и от сегодняшней)? И если мерзость эту не полностью показывать, выходит сразу ложь. Оттого и считаю я, что в тридцатые, сороковые и пятидесятые годы литературы у нас не было. Потому что без всей правды — не литература».
Стало быть, не было ни Казакевича, ни В. Некрасова, ни Яшина, ни Тендрякова, ни Нилина, ни Паустовского, ни Бабеля, ни Зощенко, ни Пастернака, ни Николая Заболоцкого…
Увы, Солженицына тогда не было. Ни как писателя, ни как читателя: в окопах да в ГУЛАГе много не почитаешь.
Александр Исаевич вместе с водой выплеснул ребенка. Это наложило, не могло не наложить особого отпечатка на интереснейшую книгу «Бодался теленок с дубом», созданную рукой литературного Птолемея, вообразившего себя в центре мироздания.
В оправдание Солженицыну нельзя не сказать, что воды в литературе было действительно много.
И все же… начинать литературное летосчисление с 1962 года?! С выхода «Одного дня…»?!. И тогда лишь заметить краем глаза, к примеру, «живые имена» печальников деревни с их творениями преимущественно послесолженицынского периода?!
В «Теленке…», как никогда, пожалуй, выкристаллизовалась главная особенность творческого лица Солженицына, родная стихия которого — проза.
Публицист Солженицын утверждает, прозаик Солженицын сплошь да рядом — опровергает. С убедительностью несоизмеримой.
Клеймит Солженицын, к примеру, последнюю эмиграцию: де, оставили Россию в беде, «чужие России люди». В открытых письмах, выступлениях, репликах, запечатленных репортерами. Публицист неистовствует.
А прозаик, со свойственной ему бесстрашной открытостью, рассказывает нам, в данном случае в «Теленке…», как в лефортовской камере, еще не зная, что на другой день его выбросят из России, он тосковал-сетовал ночью: почему не уехал в эмиграцию в 70-м году, когда звали через Стокгольм?.. Зачем сам себя привел в тюрьму? Ведь «открыт мне был путь в старосветский писательский удел, как и мои предшественники могли… Но всей той жизни, теперь непроглядываемой, я велел не состояться, всей главной работе моей жизни — не написаться, а сам я еще три года побездомничал и пришел околевать в тюрьму. И я пожалел. Пожалел, что в 70-м году не поехал».
Почти вся интеллектуальная часть эмиграции семидесятых — это люди, вырвавшиеся из тюрьмы или от угрозы тюрьмы или «дурдома». От гнусных допросов следователей ГБ или партследователей, хрен редьки не слаще! От многолетнего шельмования и дискриминации, от страха за участь детей, которым мстили за инакомыслие родителей. От невозможности высказать, написать, сделать главную работу своей жизни.
Почти каждый диссидент этой эмиграции уходил из своего Лефортова, куда более безнадежного, чем лефортовская ночь Солженицына: Александра Солженицына охранял мир и — охранил. Рядовых диссидентов стреляют, давят, морят голодом, сводят с ума чаще всего ч полной глухой немоте.
Благословен бегущий с каторги!
Благословенна исповедальная проза Солженицына, пусть даже вкрапления ее в его мемуарах и речах, которые порой, как бы мимоходом, опровергают или уточняют Солженицына — публициста и футуролога.
Однако и «тюремная» проза Солженицына, как известно, вызывает ныне кривотолки, нападки — и Запада, и Востока, — и наладки, на первый взгляд серьезные.
В самом деле, между жанрами нет глухих переборок. Писатель — не подводная лодка, разделенная на отсеки. Публицист Солженицын, футуролог Солженицын (о чем разговор впереди) — не привел ли он и свою большую прозу к националистическому крену, возможно, сам того не замечая?
Россия — страна многонациональная. Недалек от истины воинствующий националист И. Шафаревич, сказавший, что «в смутную эпоху классовая ненависть, вероятно, не сможет больше стать той спичкой, которая подожжет наш дом. Но национальная — вполне может. По подземным толчкам, которые слышатся сейчас, можно судить, какой разрушительной силой она способна стать, вырвавшись наружу».
Потому изо всех нынешних претензий и вопросов к Солженицыну-писателю я выбрал эту: не шовинист ли бессмертный Солженицын? Автор «Одного дня…», «Ракового корпуса», «Круга…», «Архипелага…». Не антисемит ли? Если шовинист, то он бессмертный поджигатель, бессмертный стравливатель, — мне, автору «Заложников», книги о государственном шовинизме в России, исследователю «дружбы народов» в советском государстве, негоже уходить от этого вопроса… тем более что мне и не дают от него уйти: не было еще у меня ни одного публичного выступления или лекции, на которой мне бы его не задавали…
Если большая проза Солженицына — проза разобщителя, проза, хоть в малой степени, стравливателя, то мы все ошиблись в Солженицыне, тогда уж он воистину — «не он!».
…Когда Солженицын был в России и его жизни угрожала опасность, я считал своим человеческим и писательским долгом ограждать его от хулы и напраслины, даже если бы мне и хотелось его в чем-либо упрекнуть. Когда человек стоит на железнодорожных рельсах и мчится поезд, который вот-вот задавит его, глупо говорить человеку, что у него, скажем, одна штанина выше другой или рубашка задралась… Надо стаскивать человека с рельсов, спасать его.
Теперь Солженицыну, слава Богу, ничто не угрожает. Теперь обо всем, связанном с ним, можно говорить спокойно.
…Есть такое понятие в художественном творчестве, которое известно профессионалам и знания которого нельзя требовать от каждого. Понятие это — впечатляющая сила произведения.
Впечатляющая сила, скажем, второй части «Архипелага ГУЛАГ» не оставляет двух мнений. Евреи- палачи написаны выпукло, с разящей силой, даже портреты их представлены для усиления впечатления, а евреи-жертвы, о которых тоже сказано, упомянуты то тут, то там, бухгалтерский баланс сходится, а вот впечатляющая сила различна.
И вот уже поднялись во всех частях земного шара, и в России, и во Франции примолкшие было голоса юдофобов или просто обывателей — «такальщиков». «Все, все от евреев. И революция, и все…» А с другой стороны пополз неостановимый слух о злостном антисемитизме Солженицына; о Солженицыне — поистине «советском человеке», который из тюрьмы вырвался, да только тюрьму унес в себе… И закрывать глаза на такие суждения глупо, а иной раз — преступно…
Никакими «обеляющими» анализами и подсчетами положительного-отрицательного количества героев по национальному происхождению, как это попытался сделать недавно в статье «Кольцо обид» ученый-кибернетик Р. Рутман, никакими литературно-математическими выкладками клеветы на писателя не развеешь, ибо подход этот, благородный по замыслу, не учитывает главного компонента художественного творчества — впечатляющей силы произведения, а он-то все и определяет.