тысяч в инакомыслии подозреваемых. Обжегшись на деле писателей Синявского — Даниэля, известные имена теперь не судили. Их выбрасывали из страны. Без всяких мотивов или, как Александра Галича, — по «израильскому вызову». А случалось — и «по личной просьбе»…
Как тут работать серьезному писателю? Затаиться? Сменить профессию? Государство, как никогда, шумно славило и награждало мастеров полицейских детективов и цирковых реприз. Братьев Стругацких сменили братья Вайнеры, бывшие милицейские следователи, заполонившие собой и эфир, и экраны. Страна жила семеновскими «Семнадцатью мгновениями весны»…
Литература нравственного начала, не желавшая уходить в подполье, в САМи ТАМиздат, замерла. Попыталась спрятаться в узкопрофессиональные издания или стала вдруг менять свой окрас, принимая порой ирреальные, сюрреалистические формы.
Асы литературной критики, вылетевшие некогда из славного гнезда Твардовского, Игорь Виноградов и Анатолий Бочаров отмечают, что подлинного мастерства в этом странном «социально-ирреальном» жанре достиг прозаик Илья Крупник, известный ранее остросюжетными рассказами. Потому Илью Крупника, непохожего на самого себя, они окрестили «НОВЫМ КРУПНИКОМ». Но и этот горячо приветствуемый критиками Илья Крупник с его повестями 70-х гг. тем не менее вырвался к читателю отдельной книгой лишь в дни перестройки.
Проза «НОВОГО КРУПНИКА» внешне миролюбива, лояльна, как и рисунок на крышке обрисованного им детского секретера: Серый волк, безобидный, как собака. Красная Шапочка здоровается с ним за лапу. А о чем она, эта лояльная проза? В рассказе «Угар» мальчик, задохнувшийся от угара в восемнадцатом веке, вдруг воскресший, ангельская душа, появляется среди современных героев в роли Кандида.
В повести «Жизнь Губана» герои законопослушны, а иные предельно консервативны. «Знаешь, она просто наркоманка, — говорит один из них. — Ей все «прогресс», да «прогресс», да «притеснения»…»
Но все громче слышится вокруг законопослушных непонятное поначалу слово «мутант». Ходят слухи, что все беды России от давно высаженного на землю инопланетного десанта. Десантников можно отличить от земных патриотов по выпуклой верхней губе. Они — губаны. Губанов, естественно, разоблачают… Сбитый с толку, перепуганный горожанин начинает подозревать «губана» в самом себе: кому не хочется воспарить душой да улететь из этого мира?!
Инопланетный Губан — художественная метафора этого знакомого всем психоза массового сознания, ищущего вокруг непохожего на себя «чужака», «пришельца», очередного «козла отпущения».
«Крупник работает все время на грани такого неуловимого перехода из реальности в ирреальность… что у читателя появляется полная иллюзия, будто он сам живет внутри этой ирреальной реальности», — пишет Виноградов в послесловии к книге «НОВОГО КРУПНИКА».
«Я не сумасшедший, — на всякий случай сообщает автор в заключение. — Это не сон и даже не сказка — это просто такая жизнь».
Самый опасный дракон — издыхающий…
Необходимое дополнение
Припоздавшая книга, которая вовсе не опоздала
Литературе сопротивления издыхающий дракон нанес урон чудовищный. Казалось, невосполнимый. Оперативная группа КГБ изъяла, в различных городах рукопись романа Василия ГРОССМАНА. Несчастный автор был вызван членом Политбюро ЦК товарищем Сусловым, и тот объявил, что ТАКУЮ КНИГУ можно будет издать лишь через 200 лет. Это было изощренным убийством. Василий Гроссман заболел раком и спустя полгода умер в муках.
«Рукописи не горят», — пророчествовал Булгаков. По счастью, так и случилось… Уничтоженный Государственной безопасностью, роман Василия Гроссмана вышел в свет в Швейцарии в 1980 году, вскоре после первоиздания книги «НА ЛОБНОМ МЕСТЕ» (Лондон, Overseas Publication, 1979).
Рукопись прорвалась из Советского Союза еще в середине семидесятых, спасибо многолетнему другу Гроссмана Семену Липкину, Володе Войновичу и другим, принявшим участие в этой рискованной операции.
Гроссман первым для советского читателя обнажил духовное единство фашизма и коммунизма, что имеет непреходящее и поистине судьбоносное значение для России, особенно ныне, когда иные лидеры открыто провозглашают идеологию «державного» шовинизма, смертельно опасного для многонациональной, истекающей кровью страны.
Своей давней работой в журнале «Грани», никогда, кстати, не сомневавшегося в родственной близости «коричневых» и «красных», я и завершу мое повествование о послевоенной русской литературе нравственного сопротивления, выживавшей без преувеличения НА ЛОБНОМ МЕСТЕ.
Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» был арестован Госбезопасностью СССР почти в тот самый год, когда в журнале «Новый мир» была напечатана повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
Тюремную правду разрешили. Ну, а всю тюремную правду, по обе стороны решетки, затолкали в темницу. Почти на двадцать лет.
Ныне Василий Гроссман стал на Западе сенсацией, как ранее — Солженицын. Имена Гроссмана и Солженицына звучат рядом, особенно часто в европейской прессе, принявшей последнюю книгу Гроссмана как крупнейшее событие литературной, и не только литературной, жизни.
Более полугода, к примеру, французский перевод романа находился в списке бестселлеров. Насколько значительным было его влияние на читателя, свидетельствует и такое, несколько неожиданное, заключение одного из известных критиков: «Думая о России, мы говорили: Солженицын! Сейчас мы говорим: Солженицын и Гроссман! Пройдет время, и мы будем говорить: Гроссман и Солженицын…»
Писателей не только сравнивают, но, как видим, и противопоставляют.
Наверное, это не заслуживало бы внимания (история в наших подсказках не нуждается), если бы не одно обстоятельство, по крайней мере, странное: книгу-арестанта, погибшую, казалось, навсегда — были изъяты, как известно, не только все экземпляры рукописи и черновики, но даже копирка, — такую книгу русская эмигрантская пресса постаралась не заметить. «Континент» В. Максимова, напечатав в свое время несколько глав из романа, когда книга, наконец, предстала перед читателем во всей полноте… дал блеклую отписку. Остальные вообще зажмурились, пугаясь противопоставления Солженицына — эмигрантского солнца тех лет, «какому-то» Гроссману. Младенческая «игра в жмурки» длилась целых пять лет, с 1980-го до конца 1984-го, пока внимание русского читателя к книге Василия Гроссмана не привлек иноязычный мир, назвавший роман «Жизнь и судьба» романом века.
Что позволили себе замалчивать, и замалчивать бдительно, поводыри русской эмиграции, называющие себя борцами за свободу России?
Главный герой романа «Жизнь и судьба» — свобода. Свобода, которой в родной стране нет. Никакая цензура не могла бы купировать, «сократить» этого героя, ибо он жив в каждом, без преувеличения, образе, он пульсирует страхом и болью о потерянной свободе, памятным глотком свободы, жаждой воли вольной.
Заглавный герой, или тема свободы, раскрывается со страстью и без умолчаний в предсмертной исповеди, на лагерной больничной койке, революционера Магара.
«…Мы не понимали свободы. Мы раздавили ее. И Маркс не оценил ее: она основа, смысл, базис под базисом. Без свободы нет пролетарской революции…»
Возможно, это слова человека раздавленного, судьба которого бросила, в его глазах, кровавый отсвет на всю историю. Произнеся их, зэк Магар повесился.
Но вот перед нами свободные люди, высказывающиеся с редкой, давно непривычной для нашей подцензурной литературы откровенностью. Говорят о Чехове, который сказал о России, как никто до него не говорил, даже Толстой. «Он сказал: самое главное то, что люди — это люди, а потом уж они архиереи,