Как видим, от различных тем, во всех жанрах приближаются советские писатели к сверхзапретной в России пушкинской боли: «Народ безмолвствует».
…Приходит время, высылают водопроводчика Штабеля из Москвы, поскольку он — немец.
Дворник Лашков пытается вступиться за него:
— Австриец он, Александр Петрович (убеждает он участкового Калинина. — Г. С.), — австриец, и в паспорте он на австрийца записан.
— Это, Лашков, одно и то же. Гитлер тоже — австриец… А в общем-то б…во, конечно… — Лицо Калинина трудно было разглядеть в темноте, но по тому, как уполномоченный прерывисто и гулко дышал, чувствовалось его жгучее ожесточение.
Мелькнули дни, и вынужден Калинин снова преследовать человека. На этот раз брата «херувима» Симы — дезертира Семена Цыганкова. Настиг его было Калинин, да тот сорвался с крыши и — насмерть.
Не в силах больше убивать честный Калинин. Зашел к дворнику и — пустил себе пулю в висок.
…Рушится в государственных жерновах хрупкое человеческое счастье. Философствует дворянский сын Храмов, обездоленный артист:
— …Смердяковщина захлестнула Россию. Дорогу его величеству господину Смердякову… Все можно, все дозволено!.. Фомы Фомичи вышли делать политику… И они еще спалят мир.
Заплакал охмелевший Левушкин. Храмов ласково гладил его по голове, утешал:
— Что же ты плачешь, Иван Никитич? Что же ты плачешь? Ты же класс-гегемон. Все — твое, а ты плачешь? Тебе нужно плясать от радости, петь от счастья… А ты плачешь?..»
Автор всей душой с несчастным и сердечным Храмовым: «…Плачет российский мужик. Раньше от розг, теперь — от тоски. Что же случилось с нами, Иван Никитич?! Что?»
Пьяную Грушу, которая ушла от осторожного Лашкова, привез на машине некий комбриг. Она крикнула двору, вылупившемуся на нее:
— Что смотрите, как сычи? Ну, кто святой, плюнь на меня. Может, ты, Никишкин? Сколько душ еще продал? Может, ты, Цыганкова? Передачки-то родной дочке носишь? Или все к Богу ходишь, как в исполком, — на бедность просить?
Ставни захлопывались… В отношении личного нравственного хозяйства во дворе проживало мало любителей гласности».
А ведь это всего-навсего один двор. Старый московский двор. Как и всюду, поглумилось время над человеческим достоинством, над верностью человека самому себе: за Никишкиным, дворовой смертью, стоял сам вождь народов, объявивший на весь мир, что «враги народа» ответят пудами крови.
Двор, как и вся Россия, становится безнравственным. Точно смерч прошел, крутясь, по двору. Оставил — измельчание души, люмпенизацию духа.
Повествование об этом завершается вдруг, как бы ни к селу, ни к городу, дурашливой рас-сейской частушкой, подчеркивающей бессмысленность страданий России и «во славу…» и «во имя…»
…Сидит Ваня на печи Курит валеный сапог……Внуки Лашковы почему-то не более счастливы, чем их отцы и деды. Хотя Сталин давно сгнил.
Вадим Лашков травился газом, попал на Столбовую, в сумасшедший дом.
Кто обитатели Столбовой?
Еще в конце шестидесятых сказал правду о советских психтюрьмах В. Максимов, автор самиздатской рукописи «Семь дней творения». Кто тогда принял ее всерьез, эту правду?..
…Сумасшедший Никишкин по-прежнему на свободе. А в дурдоме — режиссер Крепс, который хотел ставить в театре то, что ему хотелось и как хотелось. Естественно, он «ненормален», такой режиссер. Самые совестливые и умные здесь. «…Пока в тебе живо чувство личной вины перед другими, из тебя невозможно сделать поросенка, — говорит Крепс. — …Цель искусства… самоотдача, а не самоутверждение». Крепсу претит патриотизм лакеев. Повидал он жизнь: «Вынули из мужика душу и не предложили ему взамен ничего, кроме выпивки».
Как же не понять его вскрика: «Да мир до самого светопреставления обязан благословлять Россию за то, что она адским своим опытом показала остальным, чего не следует делать!»
Поэтому и гонят Крепса в Казань. В самую лютую тюрьму-психушку. Старик-врач из дурдома, как ранее участковый Калинин, больше не мог вынести своего ежедневного соучастия в убийствах. Крепс бежать не захотел. Некуда! Врач вызвал Вадима — внука Петра Лашкова; сунув ему документы, сказал: «Беги!» После чего отравился.
Еще один страж человеческой безопасности на наших глазах кончает жизнь самоубийством. Что оно творит, время, и с ними, со стражами?!
Бежавшего Вадима задержали быстро. На пароме. А на берегу алеет в эту минуту косынка девушки — любви его, убежденной, что все хорошо…
И снова — частушечная, пьяно-разгульная, полная отчаяния концовка. Она становится, эта тупая рас-сейская частушка, постоянным рефреном. Глумлением над человеческой мечтой и над этой «нормальной» жизнью.
Нет ни лишнего слова. Ни лишней сюжетной «петли», хотя повествование уходит то в дальний русский городок, а то и вовсе в Среднюю Азию, куда уезжают Антонина, дочь Петра Лашкова, с мужем и Ося, сын дантиста Меклера. Бегут, сломя голову бегут хорошие люди, — подальше от государственного скотства, от людей-зверей. И здесь, в Средней Азии, где «кругом степя и очень ветра», как пишет Антонина отцу, автор снова связывает своих героев тугим сюжетным узлом. Вроде бы раскидало героев. А никуда не денешься. Страна — лагерь. Думал Ося Меклер, строит он что-то нужное людям. И вдруг узнает, что возводит тюрьму… «Выходит никуда от них не уйти». Ося повесился в уборной, не в силах снести подлой вести. Антонина, полюбившая Осю, опять осталась одна.
И снова лейтмотив книги, на этот раз, по контрасту, и не дурашливый и не частушечный; и тем сильнее впечатляющий…
«Вот и я говорю, — шумно вздохнул комендант, — стоило вашим дедам начинать эту заваруху, чтобы только сменить надзирателей?»
Хлопотал, хлопотал бывший комиссар Петр Лашков о спасении Вадима из дурдома, да так и не выхлопотал… «Пожалуй, впервые в жизни он ощутил в окружающем его мире присутствие какой-то темной и непреодолимой силы, которая, наподобие ваты, беззвучно и вязко гасила собою всякое ей сопротивление. Сознание своей полной беспомощности перед этой силой было для Петра Васильевича нестерпимей всего. И сколько бы он ни думал, мысль его, покружив по лабиринтам воспоминаний, неизменно возвращалась к тому гулкому утру на городском базаре, когда он оказался у разбитой витрины перед грубо раскрашенным муляжем окорока…»
Вглядываясь в пучину бедствий, он вдруг вспомнил Председателя Чека Аванесяна, когда тот не дал в обиду Парамошина, солдата, убившего человека, чтоб выломать у него золотые зубы. Сказал он тогда, Лашков, Председателю Чека:
«— А не боишься?.. Чего? Парамошина…
— Скрутим, когда понадобится, — ответил Аванесян. — А не скрутим, значит, не по плечу ношу взяли. Он тогда со всеми рассчитается. За все».
Многое разглядели мы вместе с Петром Лашковым в перевернутый бинокль; очень точно навел его автор, не надо более шарить читателю по горизонту…
Когда возвращалась из Средней Азии дочь Антонина с сынком, родившимся от Оси Меклера, позвал Петр Васильевич шабашника Гусева, бывшего своего врага, подготовить помещение. В разговоре с Гусевым «вдруг встала вся судьба целиком, век, прожитый им, прожит попусту, в погоне за жалким и неосязаемым