— Брейди доберётся и до тебя, Муша. — Так прямо вот и сказал, а потом добавил: — Брейди тебя скрутит верёвками, как тушку цыплёнка для жарки, и твою мошонку подвяжет тоже; он заткнёт твою грязную глотку кляпом и будет держать твою голову под водой, пока твои зенки не вылезут на лоб; и будут тебе бусины вместо глаз и молот вместо твоих дружков, которые тебе больше не помогут, ибо его вобьют в тебя на целую сажень.
Муша Пуг дал ему, однако удар сей мог показаться чувствительным скорее женщине, чем мужчине, и нанесён был не кулаком, а тыльною стороной руки, а потом Муша Пуг отвернулся и пошёл прочь, ковыляя на своих трёх ногах, и все поняли, что он просто шлёпнул, а не припечатал. Все видели, как Муша Пуг уходит, и все понимали, почему дело ограничилось шлепком. И колодники подняли констеблей на смех, когда те приказали им браться за работу, а эти констебли-надсмотрщики, набранные из арестантов, отказались применить силу, когда начальство приказало им навести порядок. Вместо того чтобы бить ослушников чем ни попадя, часть из них разбрелась по своим углам от греха подальше, другая постаралась снискать расположение смутьянов, угощая их табаком, шуточками и делясь предположениями, сколько народу придёт с блистательным Брейди.
Артель лесорубов отказалась покинуть остров и тем более отправиться вверх по реке. На верфи плотники разлеглись внутри корпуса куттера, который они в то время строили, а бочары пошли прочь от недоделанных бочек, напоминающих полураскрытые бутоны, и никакие угрозы, никакие мольбы не заставили никого пошевелить хоть мизинцем, так что вскоре весь остров замер и все — как надсмотрщики, так и их подопечные — просто ждали, что будет.
Но вот Муша Пуг выкатил бочонок с ромом, потом другой и пошёл по кругу, угощая и пильщиков, и корабелов, и бочаров — словом, всех работников верфи, говоря им, что добрые каторжане кобберы не должны быть доносчиками. Потом подошли солдаты, но только затем, чтобы забрать бочонок себе в казарму, где и сидели, как мыши, тихо выпивая, кто — чтобы обрести мужество, а кто — дабы забыться. К заходу солнца весь остров был вдрызг пьяным, все разговоры сводились к безумным мечтам о новой жизни, все глаза пристально наблюдали за горным массивом на востоке, ожидая разглядеть в дыму хоть какой- нибудь знак скорейшего пришествия Брейди, и даже я, сидя в камере смертников среди кромешной тьмы и ожидая назначенной на утро казни, не мог подавить слабый всплеск надежды.
IV
Никто из горстки уцелевших не мог впоследствии толком описать, что творилось на острове, ибо слишком много жутких картин предстало их взорам, странных и ужасных видений, вкруг коих вздымались огненные столпы адского пламени, трепещущего на ветру, словно покрытые пухом морских птиц Комендантовы эполеты.
Никто не мог изобразить всё таким, каким увидел это я — на восьмой день после того, как занялось пламя пожара, то есть за считанные часы до казни, когда стоял голый в своей ставшей духовым шкапом камере, то и дело приникая к тёмной щели в низу двери, ибо слабейший сквознячок казался мне живительным бризом, тогда как повсюду бушевал огненный мистраль, правя свой неторопливый бал.
Изобразить задыхающихся от дыма птиц — туземных стрижей и зелёных попугайчиков, которых ещё не успели раскрасить, соек, которых ещё не успели съесть, всевозможных морских орлов и чёрных какаду, веерохвостых голубей и сизых крапивников. Они падали замертво прямо в кипящее море. Во время отлива их тушки кольцом опоясали остров, образовав бон, о который разбивались наши тщетные мечты, ибо всё ещё только начинало дымиться, бежать было некуда и оставалось лишь бросать мёртвых почерневших птиц в пламя, которое обещало вскоре распространиться на весь Сара-Айленд.
Наблюдать, как сразу весь остров уподобился пещи огненной, где языки пламени слились в одно адское пекло и страданиям не было ни конца ни края, где всё существовало лишь для того, чтобы служить новым топливом, чтобы огонь продвигался вперёд, пока не прорвётся в самое сердце колонии.
Видеть, как вся и всё стало только огнём, ветром да дымом, горьким, как грех, густым, словно грязь; следить, как жар воспламеняет кожу, опаливает волосы и там, где прошёлся его язык, становится красным- красно.
Описать возникающие в дыму силуэты людей, которые мечутся, попадая из огня прямо в полымя, ибо ничего иного не было в этом мальстрёме, этой круговерти. И несчастных солдат с каторжниками, у коих опустились руки перед лицом необоримой огненной бури, кои сложили оружие в неравной битве и все силы употребили на то, чтобы пробиться к пристани, образовав разноцветную мешанину из красных мундиров и канареечно-жёлтых бушлатов, пчелиный рой страха, движущийся к воде, дабы укрыться за молом, искать спасения от адского жара в воде, и все, кто ещё был жив, сожалели об этом.
Я вижу, как они несутся по раскалённой земле мимо повозок, бочек, недостроенных кораблей, доков, вижу, как они загораются на бегу и вспыхивают огненными шарами, дыханье вылетает изо ртов языками пламени, ещё до того как они в агонии испускают последний свой крик; они бегут прочь от огненных смерчей, поднимающихся к небу на сотни ярдов; они клянут это пламя, страшатся его, мчат прочь от него, а оно настигает их, падает с неба жёлтыми, голубыми, красными вихрями, и они летят не чуя под собой ног с одной только неотвязною мыслью:
V
Но если бы кто дерзнул хоть на миг остановиться, дабы перевести дух, ему бы следовало вспомнить о несчастном Вилли Гоулде в его камере. Ведь он-то не мог бежать. Вы, наверное, предположили, что всех узников одиночек выпустили, дабы они, по примеру остальных, попытались спастись. Но тут вы ошиблись. Наши тюремщики все укрылись за молом, отказавшись отпереть двери камер без приказа Побджоя, а Побджой — по причине, о коей я вам сейчас расскажу, — был призван в главное поселение прямо перед тем, как оно превратилось в кромешный ад, откуда, как мы узнали впоследствии, ему не суждено было возвратиться.
Оставленный жариться в камере, я глотал дым такой густоты, что он застревал в горле, отирал глаза, слезящиеся столь сильно, что, будь у меня тогда акварельные краски, я мог бы рисовать без воды, и утешался лишь размышлениями о человеке, коего фортуна обделила ещё больше, ибо он, единственный на всём острове, никуда не бежал, и не потому, что не мог, а потому, что не хотел.
Комендант сидел теперь на софе, на которой полежал какое-то время, после того как покинул дымящиеся руины камеры-кельи и нашёл убежище во дворце, одном из последних оставшихся в целости зданий. Он чувствовал, как под мокрым полотенцем, пропитанным душистою смолой гуонской сосны, отслаивается его золотая маска, и с неослабевающим удовольствием любовался величественным зрелищем своего дворца, который только недавно уступил натиску огня. Он закашлялся. Несколько струек крови красными ручейками побежали по его чёрным губам и дымящейся маске.
Те немногие, кто ещё оставался подле Коменданта, на все лады утешали его и всячески сострадали, сообщая о мнимых успехах в борьбе с пожаром и подавая чашки с холодным сассафрасовым чаем, дабы смочить губы, прополоскать горло и облегчить кашель, чем лишь усиливали осознание того, сколь далеки они от него и насколько не понимают ни его, ни истинной его натуры.
Ибо на самом деле ничто не доставляло ему большего удовольствия, с тех пор как он повстречал Мулатку. Он возликовал при виде рушащихся крыш и водопадов огня. Когда на его глазах пламя поглотило всё, ради чего он боролся, сражался и убивал, бурное веселье перешло в неимоверное спокойствие, ибо в огне сгинул невыносимый груз неодушевлённых вещей, тяжёлый якорь, надолго приковавший его к ипостаси Коменданта, в которой он более не хотел выступать, к месту — Сара-Айленду, — которое он терпел лишь потому, что более нигде на всём белом свете не мог оставаться на свободе и в безопасности, к жизни — его собственной жизни, — которая теперь казалась ему совершенно абсурдной.
Гостиная, где Комендант когда-то принимал иностранных особ; танцевальная зала, где устраивались потрясающие балы и оргии и где он за длинными зелёными занавесями японского шёлка подстерегал