больше, чем ползущий вверх по стенам тонкий зеленоватый налёт. Иногда же я испытываю к нему странное чувство приязни, и моё восхищение его немалыми достижениями не вызывает у меня сомнений. Он постоянно растёт — причём не только в моём мнении, а в буквальном смысле, то есть увеличивается в обхвате, становясь всё более и более представительным, при том что движения его остаются плавными, так сказать поэтическими. Короля словно покачивают волны, Король ныряет в них и выныривает, Король сам движется точно волны. Как ему это удаётся — я имею в виду и его рост, и полное достоинства колыхание, — не имею понятия. Другие сморщиваются и съёживаются, как сушёная груша, при таком скудном рационе, а Король прямо-таки надувается. Я как сосед и собеседник нахожу его непостижимым и похожим на мудреца. Иногда мне приходит в голову, что его округлые формы должны означать куда более близкую степень родства с каким-нибудь восточным божеством, нежели я полагал ранее.

Когда дело всё же доходит до спора, Король постоянно раздвигает границы обсуждаемого предмета чуть ли не до бесконечности, позволяя оппоненту, то есть мне, заходить в своих рассуждениях так далеко, что мои аргументы разоблачают сами себя; они лопаются, точно нарываясь на корягу, и тогда становятся видны все присущие им противоречия и недостатки. Ему можно возражать, утверждая, что он не говорит ничего нового, но как замечательно он это делает!

Вот пример: однажды, видимо находясь в дурном настроении, я заявил ему, что богословы, представляющие Шотландскую пресвитерианскую церковь, создали множество выдающихся трактатов по теологии. Как и всегда, он какое-то время что-то мямлил, якобы отвечая, но я знал, что он обдумывает мои слова и мысли его примерно следующие: не существует ни одного трактата, написанного этими диссидентствующими пожирателями овса, который заслуживал бы такого названия. Я и сам понятия не имел ни о чём подобном, просто по случайности мне посчастливилось когда-то заметить в одном из каталогов, присылаемых Доктору лондонскими книготорговцами, название «Абердин. О шумерах». Вооружившись этой крайне скудной и, возможно, совсем не относящейся к делу информацией, я всадил нож по самую рукоятку: «А не читал ли ты великолепный труд Абердина о шумерах?»

Он ничего не ответил, не высказал никаких предположений. Но это выглядело как обвинение, ещё более красноречивое оттого, что не было высказано вслух. Я почувствовал, как всё во мне закипело, а затем ощутил, что стал краснее, чем отбивная, но на том дело и закончилось, и мы оба это знали, я оказался уличён в плутовстве, хотя, как всегда, он больше не заговаривал об этом, а я сам уже не поднимал сию тему.

Есть в нём какое-то едва ли не царственное величие. Мне доводилось несколько раз видеть, как даже Побджой прямо-таки столбенел в присутствии Короля, хотя, разумеется, Побджой едва ли замечает то, что вижу я, и всё равно он крутит носом и морщится, словно проглотил лимон, и я уверен, что сфинктер у него сжимается, а это бывает в двух случаях: либо когда люди чувствуют чью-то власть, и немалую, либо когда страшно воняет.

Но по правде сказать, Король нравился бы мне более, когда бы он был чуточку более открыт и прост с другими. Он не делает никаких попыток завязать дружбу с Побджоем, и, хотя я постоянно призываю его помнить об очевидных преимуществах общения с людьми, он так и не проявил желания поучаствовать ни в метании экскрементов, ни в устраиваемых мне взбучках. Ну что же, таков его выбор, и я знаю, что у него на то есть свои резоны. Дуб не может согнуться, как ива. Короля делает примечательным человеком кое-что поважней, чем умение вовремя сказать лебезяще-приветливым тоном: «Привет, дружище!» или «Славно поболтали!»

Возьмём цвет его лица. Большинство из нас в камерах вскоре становятся бледнее свинцовых белил Доктора, но Король, будто в силу некой доставшейся от царственных предков врождённой династической особенности, наподобие выдающейся челюсти Габсбургов, отличается также, по-видимому, и уникальною пигментацией, ибо с каждым днём становится всё смуглее; его кожа темнеет, а в последнее время даже и зеленеет, что начинает меня тревожить.

Но он не снисходит до проявлений беспокойства по этому поводу: ни одного словечка, выражающего жалобу или страдание, не срывается с его губ.

Плавая кругами по злосчастной камере, я иногда вспоминаю — да, что уж, признаюсь и в этом, — вспоминаю с завистью свою жизнь здесь в то время, когда только сюда попал. Ибо я пришёл к мысли, что главное в сей жизни есть траектория, и, хотя тогда я не ждал от неё ничего хорошего, всё-таки она подобна траектории пушечного ядра, которым выстрелили в выгребную яму: ядро летит, сквозь дерьмо, но летит.

По глазам Побджоя — тусклым, собачьим — я догадываюсь: он знает, что история с рыбами пошла по второму кругу; он догадывается, что я по памяти воспроизвожу рисунки из первой «Книги рыб», которую у меня столь безжалостно отобрали. Но вот чего Побджой не знает, так это того, почему я их рисую. Чего Побджой не знает, так это того, что я собираюсь написать: хронику жизни, запечатлённую кровью.

IV

Прежде чем приняться за неё, я спросил Короля: «Как бы мне лучше начать столь величественные анналы? Воспеть истоки, написав новую Книгу Бытия? Воспеть рыб и человека, обречённого судьбою стать ссыльным каторжником, который когда-то, давным-давно покинул страну англичан и прибыл в страну Ван- Димена, в эту островную тюрьму, а также поведать о том, сколь велики были в этой земле, у этого моря его страдания, насланные богами, коих давно полагали мёртвыми, страдания человека, чьи преступления взывали к возмездию, воздаянию той же монетой?»

Нет. Я догадался, что Король посчитает за лучшее просто намазать краскою пальцы и замарать их отпечатками все страницы; такая пачкотня представляется ему куда предпочтительнее подобной чепухи, ибо кому в здравом уме придёт в голову лишний раз воспевать здешнюю страну?

Король знает столь же хорошо, как и я, — а может, и лучше, — что живущие в этой стране людишки будут гораздо более счастливы, если тоскливые песни и образы Старого Света продолжат снедать их души, если опять и опять повторится унылая байка, которую я сто раз слышал с тех пор, как мне крупно не повезло в Бристольском суде: вина доказана, и ты должен её искупить, и ты всех менее… и вот увидите, как всё новые певцы и всё новые художники станут нести ту же чепуху, что и тот бристольский судья

в чёрном парике. И ещё долго после того, как сии решётки падут, они будут воспевать их и воспроизводить на своих полотнах и обрекут на вечное заключение и вас, и ваших близких, и ваших потомков, — с радостью припевая и подрисовывая: Менее! Менее! Менее!

«Художники! Ха! Тюремщики сердец! — взревел я, обращаясь к моему сокамернику Королю. — Поэты! Ха! Сторожевые псы душ! То, что я пишу здесь, и то, что рисую, есть эксперимент и попытка заглянуть в будущее, так что не суди, не мерь ни то, ни другое тем жульническим, коротким аршином, который зовут Литературою и Искусством; эти компасы сломаны и показывают неверное направление».

Чтобы ещё лучше довести до него мою точку зрения, я пригрозил Королю тем, что оказалось столь эффективным аргументом для Побджоя, и, увидев у меня в руке то, чем я приготовился ему возразить, скажи он хоть слово мне наперекор, Король струсил и благоразумно предпочёл молчать. И тем не менее, как всегда, его взгляд показался мне заслуживающим внимания, и я решил не воспевать новый край и зарождение новой, благородной расы, а начал с того, что написал правду, хотя и неприглядную, а именно: «Я, Вильям Бьюлоу Гоулд, осуждённый за убийство художник…» — и тому подобные маловажные сведения. Недостаток добродетели понуждает меня предупредить вас, читающих написанное мною и отправившихся, таким образом, в мысленное путешествие по моему прошлому, что я самый неблагонадёжный проводник из всех, кому вам когда-либо придётся довериться, человек отпетый, осуждённый за обман и подлог в мрачных чертогах Бристольского суда в ненастный день 10 июля 1825 года. Судья ещё добавил при этом, если только мне не послышалось, что моё имя хорошо будет смотреться среди имён других таких же преступников в «Справочнике Ньюгейтской тюрьмы», после чего потрогал свой парик и приговорил меня к казни через повешение.

Тёмное дерево, коим в изобилии была отделана зала суда, изо всех сил пыжилось, стараясь воспринимать себя всерьёз. Дабы мрачная сия древесина наконец просветлела, мне следовало бы

Вы читаете КНИГА РЫБ ГОУЛДА
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату