Конфетка поднимает ступни над лоханью, вытирает их подолом нижней юбки. Подошвы ступней побледнели, сморщились, ткань, которой Конфетка их вытирает, слущивает с них крошечные катышки кожи. Кровь из пореза на пятке уже не идет. И болеть он уже не болит, в отличие от ранки на ладони, на редкость докучной.
Самое время одеться и привести себя в божеский вид. Расчесывая волосы, Конфетка подходит к окну, смотрит вниз — на конюшни, на камни мостовой. Сейчас там никого. Зато на подоконнике ее лежит наготове яблоко, поблескивающее и крепкое. Конфетка подобрала его, возвращаясь в дом, не хотелось оставлять яблоко собакам на прожор, и теперь оно, почти не пострадавшее, лежит здесь. Может быть, евангелистка вернется сегодня под вечер — или завтра, или послезавтра; пусть яблоко подождет ее. А когда она вернется, Конфетка возьмет его, с особой тщательностью прицелится и метнет — сильно и точно.
Лекарство
Уильям Рэкхэм сидит за письменным столом, изучая наклейку на пузырьке с лекарством, которое он собирается принять. Уильям надеется, что эти желтые пилюльки не содержат ни кокаина, ни морфия, — «Тонизирующий сироп Ренника», которого он нахлебался ровно час назад, был щедро сдобрен наркотическими веществами, отчего Уильям и сейчас еще чувствует себя странновато. С каждым прожитым годом он проникается все большей неприязнью к одурманивающим веществам. Уильям с удовольствием и вовсе отказался бы от них, когда бы не одолевающие его недуги.
Сжимая пилюлю вялыми пальцами, он опускает ладони на стол, оттягивая неизбежный миг. Ведь всегда есть надежда, что, глубоко вздохнув и медленно выпустив воздух из груди, он ощутит, как немочь истекает из его тела, сменяясь нежданной, упоительной бодростью. Уильям вдыхает воздух, выдыхает, ждет. Порыв ветра сотрясает стекла в окне его кабинета, свет ламп на миг тускнеет, порождая в Уильяме чувство, что стены придвигаются поближе к нему. Он знает каждый дюйм этих стен, каждый отвердевший корешок наполняющих книжные шкафы давно не прочитанных томов, каждый отблеск на лакированном дереве часов, каждое желтоватое пятнышко на их циферблате, каждую выцветшую гравюру в каждой из старомодных рамок, каждую волосовидную трещинку на потолочных карнизах, каждый крошечный пузырек воздуха, оставшийся под обоями при их наклейке. Ему кажется, что прошел не один уже месяц с тех пор, как нога его ступала за порог этого сумрачного святилища.
В лучшую его пору он навещал свои лавандовые поля. Поездка в Суррей и сейчас была бы тонизирующей сама по себе — как возможность оказаться подальше от Лондона с его атмосферой удушающей конкуренции, с пронизывающим этот город ощущением тесноты, в которой миллионы человеческих существ жаждут заполучить хотя бы глоток жизни. Сколь приятной была бы прогулка на свежем воздухе — солнце над головой, влажная земля под ногами и ударяющий в нос аромат многих акров любовно выращенной лаванды.
Холодная дрожь пробегает по его спине, словно некий проказник пустил ему за ворот струю ледяной воды. В ноздрях возникает нестерпимый зуд, и Уильям, не успев выхватить из кармана носовой платок, мощно чихает. Сотни капелек мутной водянистой слизи разлетаются, орошая поверхность стола. И теперь темно-зеленая кожа ее осыпана ими, как блестками.
Уильям Рэкхэм испуганно вглядывается в эту картину. Если он призовет служанку, чтобы она убрала грязь, женщина, бросив один взгляд на стол, а другой на его виноватое лицо, решит, что хозяин ее ничем не лучше беспомощного младенца. Но ведь не может же человек, занимающий его положение, сам вытирать разбрызганные сопли? Да если б и мог, то чем? Носовой платок у него из белого шелка, а зеленую кожу столешницы покрывают чернильные кляксы, пятнышки душистого талька и, если быть совсем уж честным, вкрапления плесени. Рукав… Боже Всесильный, справедливо ли подвергать таким испытаниям человека, и без того уж пережившего тысячи унижений? Заставлять его вытирать сопли своим рукавом?
Он наклоняется в потрескивающем кресле и свободной рукой вытаскивает из мусорной корзины пару смятых листков бумаги. При умелом их использовании они вполне могут сойти за тряпку. И, возможно, лучшего применения для них не найти — для писем от людей, которым более не интересны предложения Уильяма Рэкхэма, эсквайра.
Два смятых листка бумаги. За последние полтора десятка лет переписка Уильяма значительно сократилась в размерах, как и его империя. «Империя»? Слово слишком громкое, он это понимает. Да оно и не шло никогда «Парфюмерному делу Рэкхэма», не правда ли? Но чем его заменить? «Бизнес» звучит как-то сомнительно. «Концерн» — вот самое верное — его сокращающийся в размерах концерн.
Да, но кто бы вменил ему в вину использование слова «империя» в те головокружительные годы, когда перед ним лежал весь мир? И разве не обуяла бы гордость всякого, кто впервые взошел бы на вершину Улейного холма и окинул взором огромные, холмистые поля лаванды, и увидел поблескивающее озеро
Уильям забрасывает в рот одну из «Фрэмптоновых Пилюль Здоровья», запивает ее портвейном. Спиртное, если правду сказать, при простуде — самое милое дело; оно помогает лучше любых шарлатанских снадобий и дорогих лекарств. И если бы не совершенная необходимость сохранять для работы трезвую голову, он прикончил бы несколько бутылок портвейна и проснулся бы завтра — ну, послезавтра — здоровым.
Уильям берет перо, окунает его в чернила и начинает писать. Чирк, чирк, чирк. Решимость — это все. У него нет времени на то, чтобы изнывать от жалости к себе. Настойчиво продвигайся вперед, забыв о своих страданиях, и ты даже глазом моргнуть не успеешь, как дело твое будет сделано.
Минуту спустя в дверь кабинета стучат. Это Летти, служанка, принесла ему большую тарелку с холодным мясом и хлебом.
— Второй завтрак, мистер Рэкхэм, как вы просили, — говорит она.
Он как-то не помнит, чтобы просил об этом. Впрочем, на тарелке лежит именно то, чего он потребовал бы, если бы испытывал голод, и Уильям вдруг понимает, что голод-то он и испытывает.
— Спасибо, Летти, — говорит он.
Летти подходит с подносом к столу и, следуя давно установившейся традиции, ставит тарелку на побуревший от старости гроссбух.
— Чашку чая, мистер Рэкхэм?
— Нет, Летти, спасибо, у меня простуда.
— О, как жаль, мистер Рэкхэм. Кофе?
На столе, на самом виду, стоит наполовину опустошенная бутылка портвейна. Уильям вглядывается в лицо служанки и, как всегда, не находит в нем ничего, кроме благожелательности и отсутствия склонности