воспоминания о частностях случившегося расходятся с тем, что я видел своими глазами. Скажу одно — если они были с нами, то лишь недолгое время.
Среди распятых в тот день был человек именем Варнава, большая часть толпы на него-то посмотреть и пришла. Он умер быстро — потому, как я слышал, что брат его дал ему яд. И после смерти Варнавы многие из толпы повлеклись обратно в город. Если вы изучите, как изучал я, обыкновения человеков, то узнаете, что люди подобны стаду скотов. Нечто привлекает одного или двух из числа их, и прочие следуют за ними, а скоро уже и великое множество народа. Потом кто-то уходит, и за ним еще один-два, затем дюжина, а в скором времени расточается и великое множество.
Так было и на Голгофе. Сначала люди стеснились там, чтобы посмотреть, как прибивают к кресту Спасителя нашего, однако большая их часть разбрелась еще до захода солнца, а после смерти Иисуса от всей толпы осталось человек двадцать или меньше. Наше бдение на той горе, а инако сказать, бдение женщин и мое, ибо мы ожидали, когда Господа нашего снимут с креста, и следили, как птицы кружат над его головой, было таким одиноким, что я и сказать не могу. Когда бы присутствовал рядом с нами кто-то еще из учеников, время, быть может, шло бы быстрее. Там, на горе, было несколько людей, ждавших, когда снимут братьев их или отцов, однако, как я это помню, Иисуса дожидались лишь Малх и несколько женщин. Нелегко было нам ждать, не ведая, когда закончится ожидание. Но и то сказать, рыбари могли бы проявить в отношении этом немного больше терпения.
Вижу, однако, что я перепрыгнул к концу рассказа, пропустив середину. Вернемся же ко времени, когда наш дорогой Иисус был еще жив. Простите мне, братья и сестры, то, что я перескакиваю с одного на другое. Ведь я, по занятиям моим, разносчик слухов, а не историк. К тому же, жалкое здоровье мое позволяет мне браться за письмо только раз или два в день, а все прочее время я вынужден отдыхать. Будь я сильнее, рассказ мой получился бы более связным, он летел бы от начала к концу с уверенностью стрелы. Но то, что я записал, не записать я не мог.
Итак: крест с Иисусом на нем прямо стоял в своей яме. Он был последним из воздвигнутых в тот день крестов. Шестерых преступников распяли тогда, и наш Спаситель был шестым в их ряду. В первый час представление, которое разыгрывалось на Голгофе, было из тех, что привлекают внимание больших толп. Распятые корчились и извивались. Они походили на людей, спящих тревожным сном и тщетно пытающихся принять удобную позу. Или же на людей, охваченных судорогой плотского наслаждения. Однако спустя недолгое время движения их стали замедляться, каждый нашел собственный скромный способ дотягивать до следующего вздоха. Тогда-то толпа и начала расходиться, оставляя на горе лишь родственников и друзей умиравших.
Иисус вскричал: Отче, для чего ты меня оставил? — а после провисел долгое время в молчании. Глаза его опухли, но оставались открытыми, рот тоже. Я ждал. Другие зеваки соскучились и отворотились, ища иных зрелищ, я же не отрывал глаз моих от Иисуса. И наконец, нижняя челюсть его задвигалась, точно челюсть коровы. Он издавал некие звуки, но я их не слышал. Я думал, что, быть может, он говорит нечто или готовится сказать, и пожелал услышать его слова. И подошел поближе, а поскольку воины меня знали, то они дозволили мне приблизиться к кресту и даже коснуться его. И я поднял взгляд на возлюбленного нашего, стоя в тени наготы его.
— Прошу, кто-нибудь, прошу, убейте меня, — вскричал он. Такими были последние слова, изошедшие из уст его в часы муки, хоть он и говорил со мной иными способами, о чем я вскоре поведаю.
Руки его страшно задрожали, это он попытался подтянуть себя повыше, но затем снова соскользнул вниз и нутро его растворилось само собою. Моча его пала на мое лицо, и зловонная жижа стекла по кресту на руку мою. Я услышал, как в толпе многие засмеялись, и услышал обращенный ко мне хриплый совет на языке римлян. Но меня ничто уже не заботило. Моча Спасителя горела на лбу моем, прожигая мне череп до самой души. Глаза мои стали незрячими и, все же, я видел яснее, чем когда-либо прежде.
Я видел мир как бы с высоты, превосходящей самую высокую гору. Люди, бывшие далеко внизу, также и в толпе, собравшейся на Голгофе, казались мне меньшими, нежели муравьи; в расточении их они были, как капли дождя на горячем песке. Дома городские были просто камушками, а храм — побрякушкой в пыли.
В голове же моей звучал голос Иисуса, говоря: Этот мир — лишь сон; и радости, и горести его суть сны; и Рим — сон, и Иерусалим. Только я, Иисус, есмь сущий. Я есмь Бог, строитель и разрушитель миров. Я повелитель ангелов, и однако же, я вижу и хромца, спешащего при заходе солнца в дом свой, и вдову, мечущуюся во сне.
Из чего сложен я? Я сложен из всех, кто верит в меня. Все вместе мы и совершенны, и могучи. И я говорю: приди, малая капля дождя, и войди в меня.
Первое, что обнаружил Тео, когда к нему вернулось сознание: дышать ему не удается. Руки онемели полностью, он не был уверен даже в том, что у него все еще есть руки. Может, их оторвало взрывом? От одежды попахивало дымом. Не сигаретным, скорее, дымом костра. Губы были плотно слеплены — словно сварочным швом, как если бы плоть его обгорела, расплавилась. Он попробовал дышать носом, но тот оказался наполовину забитым засохшей кровью.
— А он у нас не задохнется? — спросил чей-то голос. — Давай ленту снимем.
— Орать будет, — произнес другой голос.
— Да никто его тут не услышит, — ответил первый.
Голоса молодые, оба.
Сильные пальцы впились в шею Тео, нашли то, что искали, и отодрали от его губ прямоугольную полоску клейкой ленты. Он задохнулся от боли и облегчения.
В поле его зрения вплыли два лица. Одно довольно красивое, арабское, с лоснистыми черными завитками на висках и губами купидона; другое принадлежало человеку белому и было уродливым, точно комель бревна — без подбородка, в толстых очках, с выпуклым лбом. Цирковой клоун после пяти курсов химиотерапии.
— Ты у нас пожалеешь, что вообще на свет народился, — пообещал Белый внушавшим доверие тоном.
Последним, что успело запасть в память Тео, очнувшегося посреди этого странного жилища — в мягком, обтянутом искусственным велюром кресле, к которому кто-то привязал его руки и ноги, были вопросы публики, собравшейся в книжном магазине «Страницы». В сознании Тео сохранилась ясная картина множества людей, но какие-либо воспоминания о том, как он с ними расстался, отсутствовали.
Как и всегда, Тео прочитал публике кусочек из рассказа Малха о распятии, сокращенный так, чтобы можно было уложиться в отведенные для чтения двадцать пять минут, — и голос его не подвел. Когда чтение закончилось, пришедшие в магазин книголюбы повели себя обычно, хоть и по-разному: примеривали на лица невозмутимые, безразличные либо смятенные выражения, плакали, качали головами, смотрели себе в колени, поглядывали на часы, спокойно перебирали поступившие в их сотовые телефоны текстовые сообщения, раскачивались взад-вперед в мучительном оцепенении — ну, и так далее.
Разъезжая по Соединенным Штатам, пока цифры продаж «Пятого Евангелия» разрастались, выходя за пределы любых прогнозов, Тео видел массу признаков того, что книга эта обладает способностью приводить людей в пришибленное состояние, но предпочитал уделять больше внимания свидетельствам противоположного толка. Совершенно как автор разгромленного критикой романа навеки вцепляется в напечатанную «Сэнди-Таймс» в 1987 году благожелательную рецензию, в которой его сравнивали с Теккереем (и не в пользу последнего), Тео, старавшийся видеть в «Пятом Евангелии» лишь головокружительное историческое открытие и триумф переводческого мастерства, цеплялся, за что только мог. Да, конечно, его книга причиняла людям страдания, но то была лишь одна реакция из многих и, возможно, даже не самая распространенная. Как насчет старика из Атланты, сказавшего, что эта книга примирила его с дочерью? И как насчет того человека из… из… забыл какого города, там еще стоит в