– Пустое, – ответил Рибас. – Партикулярные дела в ведении магистрата.
– Это так, да теперь не так! Подполковник недоплатил, Кирьяков выпорол, кто-то украл, а виноваты вы.
– Это обыкновенно, – согласился Рибас. – Я жду вызова в Петербург. Там и буду объясняться.
– Я в конце месяца еду в свои имения на Буг, – сказал князь Иван. – Прошу разделить со мной место в карете.
– Благодарю.
А Пустошкин скрипел пером не один день, составляя черновичок, черкал, переписывал донесение Павлу I, оставался недоволен, хотя пунктов было много:
«Первое. Магазины, в коих хранятся Адмиралтейские материалы, припасы, карантинное строение, соляные амбары, госпитали, служительские и офицерские флигели так же у крепостного строения одежда сооружены из пиленого обыкновенного здешнего камня… Камни кладено на худой глине…
Второе. В укреплениях – в Егорьевском бастионе во всю толщину бруствера трещина…
Третье. Военная гавань, жете, продлен от берега на 200 сажен шириною шесть, забучен и укреплен контр-форсными сваями… явного повреждения на нем не видно… Под защитой сей плотины стоит часть гребного флота…
Четвертое. Купеческий мол 91 сажен от берега… забучен, сверху покрыт досками… На большой жете сваи набиты на 83 сажени…
Пятое. Две пристани для мелких гребных судов работою окончены…
Шестое. Набережная имеет 850 сажен, но не закончена и в некоторых местах от волн повреждена».
Досадывал Павел Васильевич: хоть и выискивал он недостатки тщательно, а по его бумагам выходило, что адмирал Рибас слишком много успел за эти три года, начав на пустом месте! К тому же советник Иван Люрер проводил хозяйственное рассмотрение Одессы и насчитал в городе 3158 душ, два кирпичных завода, один известной, 404 холостых и семейных казаков, 224 души иностранных наций и много чего еще…
Приводила в недоумение Пустошкина и личная переписка с императором. С одной стороны, Павел приказывал коротко: «Повелеваем начатое строительство Одесской гавани приводить к окончанию», а с другой объявлял: «комиссию строения южных крепостей и Одесского порта упразднить, самые же строения остановить…» Как же приводить строительство к окончанию, если строения надо упразднить, остановить?… Пустошкин пошел советоваться с вице-адмиралом де Рибасом, и тот сказал:
– Я думаю, что император решил мудро.
– Да! Конечно! Но…
– Одесса, как птица Феникс, будет рождаться, но не из пепла, а вообще из ничего, сама собою, – так ответил растерянному Пустошкину вице-адмирал.
У него осталась одна мифическая должность – шеф гренадерского Приморского полка. Вызов в столицу подписал новый генерал-прокурор Куракин. Рибас простился с братьями, Лизой, друзьями. Городу поклонов не отвешивал, сел в коляску князя Ивана и уехал через Очаковский кордон.
13. Путь к заговору
1797–1799
У Петербургской заставы карету Рибаса остановили. Раньше, завидев богатый экипаж, шитый золотом кафтан, мельком взглянув на подорожную, офицер лишь таращил глаза, а солдаты брали на караул – проезжай, господин любезный! Теперь подлетел в куцой епанче, вконец замерзший на февральском морозище капитан, бесцеремонно распахнул дверцы:
– Положено выходить! – Взвизгнул так, что треуголку чуть было не потерял. Адмирал ни слова не говоря вышел, и снова визг:
– В шубах офицерам в Петербург запрещено!
Рибас спросил миролюбиво:
– Замерз, капитан? Как же без шубы в такой мороз? Водкой спасаетесь?
– Приказано носить фуфайки под камзолом. А камзолы на меху.
– Выпьешь водки?
– Прошу подорожную! Почему в карете? Офицерам запрещено ездить в закрытых экипажах. Только в санях, верхом или на дрожках!
Придирчиво изучив подорожную, отдал ее адмиралу:
– Проезжайте. Вам можно.
– Загляни в карету.
Рибас сел – капитан заглянул, молча схватил чарку, выпил, выругался: «Пропади все пропадом! – Захлопнул дверцу. – Пошел!»
Еще был светлый вечер, когда адмирал въехал в столицу. Но где же извозчики, десятки саней, ярые скачки по Невскому? Где торговцы, сбитеньщики, где карусели на площадях, где петербургский, единственный в своем роде, уличный гомон? Нет ничего. Вымерли улицы. Одни только рогатки да полосатые будки, истуканы-часовые да фонарщики со стремянками.
Обычно, когда поклажу вносили в дом, он тут же болтал с Настей о новостях. На этот раз жена тихо сказала:
– Бог мой, ты не арестован.
Они уединились на ее половине, и говорила только Настя, говорила сбивчиво, перескакивая с одного на другое.
– Павел хочет опорочить все, что было до него. Ни в чем нельзя найти смысл. Он позвал к себе Репнина, подвел к окну и заявил: «Фельдмаршал, видите внизу гвардию? Там четыреста человек. Стоит мне сказать слово – все будут фельдмаршалами!» Когда к нему входят, то каждый должен упасть на колено и целовать ему руку. Если он не слышит стук колена и не чувствует поцелуя – высылает из Петербурга. После обеда крестит новорожденных солдат. Репнина с отрядом послал в Вологодскую губернию – усмирять чернь. Она взбунтовалась, когда он разрешил крестьянам жаловаться на господ. После смерти императрицы он вызвал из деревни Андрея Гудовича, бывшего адъютанта Петра III, рыдал, выспрашивал: «Жив ли мой отец?» Потом плакал перед польским королем, целовал ему руки и просил признаться: не он ли его отец? Освободил бунтовщика Костюшко, поселил рядом с нами в мраморном дворце, подарил ему тысячу душ. Но тот взял деньгами шестьдесят тысяч и укатил в Париж. Гроб с телом императрицы месяц стоял в бальной зале, там построили ротонду. Кавалергарды плакали… А второго декабря… место, где похоронен Петр III указал монах. Разрыли землю, останки императора установили по сапогу. Бросили сапог и кости в роскошный гроб. – Настя перекрестилась, перевела дух и продолжала: – Привезли его во дворец и поставили рядом с усопшей императрицей. Но кого Павел поставил нести корону за останками Петра III? Алексея Орлова-Чесменского! Убийцу того, за чьим прахом он шел! У него ноги отнялись во время похорон, но в Лейпциг он потом сумел сбежать. Боже, а как хоронили!.. Сынок то ли пьян был, то ли дурачился. Шли по льду, по Неве, к Петровской крепости. Народу за гробами на две версты. А Павел возьмет и отстанет от гробов шагов на тридцать, а потом к ним бегом, и вся процессия за ним бегом!.. Запретили фраки. Почему- то возненавидел круглые шляпы и панталоны. Теперь их повсюду перешивают. У нас из Летнего сада гуляющие от полиции прятались. Моя портниха им круглые шляпы переделывала на треуголки булавками. Если он видит завязки на башмаках – сам рвет. Велит носить пряжки. На лоб волосы зачесывать – упаси бог, только назад. Запретил муфты. Гудовичам дал графское достоинство. Твоего матроса, сержанта Колпашникова, что в доме помогал по хозяйству, разжаловал. Урод Аракчеев теперь генерал-майор. Безмозглый Куракин – генерал-прокурор. Масона Новикова Павел выпустил из Шлиссельбургской крепости. Надзор за масонами снял, но ложи их не разрешает. Сшил себе нищенский мундир за двадцать два рубля. Злобен до ослепления. Запретил даже многие слова. Теперь нельзя говорить «стража» – только «караул». Не «гражданин», а «житель». Не вздумай сказать при нем «отечество» – только «государство»!.. А все от чего? – спросила Настя в заключении этой суматошной тирады. – А от того, что удален лекарь Фрейгани, и некому, как при Екатерине, в каждое новолуние давать Павлу слабительное.
Настя замолчала лишь на несколько мгновений, выглянула в коридор, сказала служанке, что вьюшка печи дымит, а потом адмирал снова слушал ее голосок, вещающий, что под Москвой, в Быково, опять объявился живой Петр III, оказавшийся самозванцем Семеном Петраковым, что после зоревой пушки в девять вечера на улицу нельзя выходить никому, кроме лекарей и повивальных бабок.