приспичит бежать. Нас провели через зарешеченные ворота, потом другие, третьи. С каждым шагом все меньше чувствуешь себя человеком - так воздействует тюрьма. Тут смотрят сквозь тебя, сверху вниз или снизу вверх, но никогда - на тебя, то есть как на человека.
Дошли до коридора, и там открылся вид, который я до сих пор забыть не могу, а ведь сколько лет прошло. В конце коридора - большое помещение, в нем на скамейках сидят примерно сто мужчин, белые и черные, и все голые. Сидят, понурившись, низко опустив головы - как в нацистских концлагерях.
Нам тоже велели раздеться. Вместе с одеждой ушли последние остатки достоинства. Я гол и голы все вокруг - врачи, юристы, профсоюзные деятели, университетский профессор. Обнаженных, нас допросили, заанкетировали, дали номера, снова сняли отпечтаки пальцев. Затем - помывка, антисептики. Потом - синие робы. Все - можно расходиться по камерам.
Камеры - пять на семь футов, две койки, нужник, раковина, столик.
Окон нет, стена, выходящая на улицу, - сплошная решетка, боковые - железо, передняя - стальная дверь, через которую пропущено электричество, и всякий раз, когда она со скрежетом открывается, я чувствую, как покидает меня воля к сопротивлению. К маленькой камере можно привыкнуть. Я привык. Она становится твоим домом; ты устраиваешься здесь, живешь или, по-тюремному говоря, мотаешь срок. Расписание такое: побудка в шесть, заправка коек, туалет. Открывается дверь в решетке, мы выходим на балкон, шагаем в его конец, спускаемся по лестнице, берем оловянные подносы с едой. После завтрака (десять минут в полном молчании) уборка камеры. Затем - свободное время, можно читать, если найдется что. Каждому полагается по одной книге в неделю, их привозят из тюремной библиотеки на тележке. Я выбрал самую толстую - оказалась 'Сага о Форсайтах'. Я проглотил ее за три дня, и поскольку писать о самой тюрьме не полагалось, первое мое письмо к Бетт превратилось в краткую рецензию на роман Голсуорси.
Далее - обед. Днем - полуторачасовая прогулка по верхнему ярусу. Наконец ужин и возращение в камеру. В половине десятого выключается свет. Вот и весь день, но даже и эта рутина нарушается всякими событиями, так что писателю есть чем 'поживиться'. Мне хорошо запомнилась так называемая банда Резиновых носов. Она состояла из пятерых налетчиков, специализировавшихся на банках. Они успели ограбить одиннадцать банков в разных концах страны, пока их, наконец, не поймали. В качестве масок использовались резиновые носы, какие ребятишки натягивают на Хэллоуин. В тюрьме эта компания неустанно обдумывала следующий налет - когда и если удастся выйти. По тюремному телеграфу было передано, что в новой группе заключенных - профессора, и стоило мне появиться - а был я в очках, - как эти ребята окружили меня во время прогулки. Они показали мне схему запланированного ограбления и попросили высказать свое 'компетентное' мнение. Их план был полным бредом, какой мог родиться лишь в помутненном сознании недоразвитого подростка, и я до сих пор не могу взять в толк, как им удалось обчистить 11 банков!
В течение девяти дней моим соседом по камере был парнишка, который и жить начать не успел, а душа его уже была надломлена. И еще до меня доносились голоса восьми узников из камеры смертников двумя этажами ниже. Неплохо бы послушать их тем, кто выступает за применение исключительной меры наказания. Трижды в день я садился за стол с грабителями и мошенниками, а во время прогулок прислушивался к их разговорам. Я вообще много слушал. Лежишь бессонной ночью в крохотной камере и слушаешь, как люди молятся: они не хотят умирать, они просят Бога дать им еще один шанс, исповедуются в отсутствие священника и рассказывают Богу о том, как ненавидели их другие, какие жестокие удары пришлось им испытать на своем веку, о том, что не успели они сделать в этой жизни и шага, как дорога уже вела их в ад. Да, в тюрьме столько узнаешь об уделе человеческом, сколько ни в каком другом месте.
Наутро девятого дня мне вернули одежду и велели идти на выход. Внизу поджидали Дик Бредли и Эд Барски. Нам вернули вещи, снова надели наручники и в сопровождении двух стражников запихнули в машину.
Удивитительное чувство испытываешь, возвращаясь в мир после девяти дней заключения. Куда нас везут - неизвестно, но все равно само движение, само ощущение перемены бодрит необыкновенно. Зачем наручники? Мы вовсе не собирались бежать, да и как убежишь от таких громил? Мы - заключенные, и с этим фактом примирились. В окно машины бьет солнце, по улице идут люди, свободные люди, даже не подозревающие о своем счастье. Проехали мы миль триста, все глубже и глубже забираясь в дикие горы Западной Виргинии. Наконец остановились у ворот тюрьмы, где нам с Бредли предстояло досиживать срок. Она называлась Милл Пойнт. Тут мы попрощались с Эдом - его переводили в петербургскую тюрьму.
После кошмарной средневековой тесноты вашингтонской тюрьмы Милл Пойнт казался чистым избавлением, даже благословением. Конечно, это тоже тюрьма, но тюрьма, позволяющая сохранить хоть крупицы человеческого достоинства. Стен здесь не было - разве что непроходимая стена леса вокруг, - не было и камер, решеток, карцеров, колючей проволоки, через которую пропущено электричество, двери не запирались, только на кухню. Я слышал, что Беннет, глава федеральной пенитенциарной службы, собрал психиатров и других специалистов, которые в результате продолжительного обсуждения пришли к выводу, что тюрьмы без стен и дверей - самые надежные тюрьмы, из них не бегут. Вот и в Милл Пойнт не было стен, только знаки, расставленные по десятиакровому периметру: 'ЭТУ ЧЕРТУ НЕ ПЕРЕСТУПАТЬ!' Разумеется, так было не везде. В Милл Пойнт помещались заключенные, приговоренные не более чем к двум годам или досиживавшие здесь последние месяцы десяти- или пятнадцатилетнего срока. Белое большинство составляли самогонщики из Кентукки и Западной Виргинии, а черное - мелкие воришки и хулиганы. Поскольку за побег полагалось дополнительно пять лет, почти никто бежать и не пытался. Тюрьму построили в 1938 году, при Рузвельте, который необычайно увлекся идеей тюрем без стен. За двенадцать лет было предпринято лишь 8 попыток побега, и всех беглецов поймали.
То были другие времена: в тюрьмах никакого кокаина, так, травку покуривали, да и то немного. Никто не нарушал внутреннего распорядка - никому не хотелось терять двух дней в месяц, которые скащивали со срока за примерное поведение. В принципе таких людей, как Дик Бредли и я, должны были бы поместить в тюрьму Дэнберри, штат Коннектикут, где сидел, например, конгрессмен Парнелл Томас (один из тех, кто вменял нам в вину неуважение к Конгрессу). Засадил его туда Эдгар Гувер, которого Томас, явно не рассчитав своих сил, призвал к ответу за якобы гомосексуальные наклонности. Два года в тюрьме охладили его пыл. Но власти отдавали себе отчет в том, что, если засадить нас с Бредли в Дэнберри, начнутся бесконечные протесты и демонстрации перед стенами тюрьмы, а этого им совсем не хотелось. Ну а Милл Пойнт - место уединенное, туда протестующим не добраться.
Тюрьма располагалась в самой глубине громадного лесного массива, окруженного горами, - как бы на дне чаши. Мы жили в армейских казармах, по 88 человек в каждой. Две казармы для белых, две для черных. Места там чудесные, сама тюрьма содержалась в образцовом порядке, а ее начальник, Кеннет Тимен, был одним из самых достойных людей, каких мне доводилось встречать среди государственных служащих. Как уж такой человек оказался на подобном месте - не знаю, но в любом случае нам сильно повезло. До Милл Пойнт, во время войны, Тимен был начальником тюрьмы Дэнберри, где тогда сидели несколько сот квакеров и других пацифистов. Его девятнадцатилетний сын погиб на фронте, и Тимен говорил мне, что тяжелей задачи ему в жизни не выпадало - сохранять чувство справедливости и не переходить границ дозволенного в обращении с сознательными противниками любого насилия.
Вот как складывался мой день: в семь подъем, умывание, бритье, завтрак. Потом - работа. Помещение уже убрано, койки заправлены. Бригада каменщиков, в которую меня определили, целиком состояла из черных. Со многими из них я подружился. Учил меня один старик, считавший сам процесс замешевания цемента делом мистическим. Возможно, он был прав. Затем обед и снова работа. В четыре работа заканчивалась, и до ужина наступало свободное время. А после - софтбол, письма, сигареты, безделье - словом, все что угодно. Я, например, занимался с неграмотными.
Занятия проходили в просторном, обычно пустующем помещении, где вдоль стен стояли складные стулья. Удивительно, но учениками моими оказались двадцать человек из Кентукки. В моем распоряжении имелись доска и мел. Раньше учительствовать мне не приходилось, и я выбрал самый простой путь: написал на доске крупными буквами алфавит. Прошло три урока, и мои ученики научились писать свое имя, некоторые самые простые слова. Почти все заучили алфавит.
Они отнюдь не были тупоумными, эти кентуккийцы, как принято считать, совсем наоборот, ребята способные. В общем, новым своим делом я увлекся необычайно, а временами так и вообще впадал в экстаз, знакомый, наверное, любому учителю.