Тут дверь в соседнюю комнату отворилась, и вошла сестра, которая позвала его; в руках у нее был белый сверток, а из свертка выглядывало старческое, красное, безобразное морщинистое личико — какая-то груша острым концом вверх, и груша эта громко, пронзительно и жалобно пищала.
Тут Пиннеберг разом протрезвел, и ему припомнились все грехи молодости: и рукоблудие, И шалости с девочками, и триппер, который он подцепил, и как он раза три или четыре крепко напивался. И пока сестры, посмеиваясь, рассматривали этого старенького морщинистого гнома, страх все сильнее овладевал Пиннебергом. Ясное дело, Овечка еще не разглядела его как следует! Наконец он не в силах был дольше сдерживаться и робко спросил:
— Скажите, сестра, а у него вполне нормальный вид? Как у всех новорожденных?
— Ах ты господи! — воскликнула сестра-брюнетка, та, что с басом. — Теперь ему сын не нравится! Да ты слишком хорош, мальчонка, дли своего папаши!
Однако Пиннеберг все еще не мог успокоиться:
— Скажите, пожалуйста, сестра, у вас сегодня ночью родился еще кто-нибудь? Родился, а? Не будете ли вы добры показать мне… так только, чтобы знать, как все они выглядят.
— Родился, да мертвый, — ответила белокурая сестра. — Нет, каково; у него самый чудесный мальчишка во всем отделении, а ему не нравится! Пожалуйте сюда, молодой человек, полюбуйтесь!
Она открыла дверь в смежную комнату, и Пиннеберг прошел туда вместе с нею, и там действительно лежали на кроватках, числом до восьмидесяти, карлики и гномы, старообразные и морщинистые, бледные и красные. Пиннеберг озабоченно осмотрел их. Теперь он наполовину успокоился.
— Но у моего малыша такая острая головка, — все же сказал он нерешительно. — Скажите, пожалуйста, сестра, это не водянка мозга?
— Водянка? — переспросила сестра и расхохоталась. — Ох, уж эти мне папаши! Да благодарить бога нужно, что этакая черепушка способна сжиматься. Потом все срастется как надо. Ну, ступайте, ступайте к жене, да не больно-то засиживайтесь.
Пнннеберг бросил последний взгляд на сына и вернулся к Овечке, и Овечка улыбнулась ему и прошептала:
— Наш Малыш просто очаровательный, правда? Прелесть какой!
— Да, — прошептал Пиннеберг. — Очаровательный! Прелесть какой!
Конец марта, среда. С чемоданом в руке Пиннеберг медленно проходит Альт-Моабит и сворачивает к Малому Тиргартену. Собственно говоря, в это время он должен бы идти по направлению к магазину Манделя, но сегодня он в который раз отпросился: надо забрать Овечку из родильного дома.
В Малом Тиргартене Пиннеберг еще раз останавливается, опускает чемодан на землю. Спешить некуда, раньше восьми все равно не впустят. Он уже с половины пятого на ногах, в комнате царит полный порядок — он даже навощил и натер пол и постельное белье сменил. Хорошо, дома все светло и чисто, теперь у них начнется новая жизнь, совсем другая. Ведь у них есть ребенок, Малыш. Все должно сиять как солнышко.
Да, в Малом Тиргартене теперь благодать: деревья по-настоящему зазеленели, а кусты и подавно, весна в этом году ранняя. Но лучше, если Овечка будет выезжать с Малышом в настоящий Тиргартен, пусть даже это и далековато. Здесь слишком уныло: уже сейчас, в этот ранний час, на скамьях сидят безработные. А Овечка все принимает так близко к сердцу.
Ну, берись за чемодан — и дальше! Вот ворота, вот толстый швейцар; на слова: «В родильное отделение», — он, как заводной, отвечает: «Прямо, последний корпус!» Мимо проезжают несколько такси — в них сидят мужчины. По-видимому, тоже отцы, только посостоятельнее, из тех, что приезжают за женами в автомобилях. Вот и родильное отделение. Здесь остановились машины. Не взять ли и ему такси? Он стоит с чемоданом в руке, он совсем растерялся: идти им, правда, недалеко, но, может, так полагается, может, сестры ужаснутся, увидев, что он не на такси? Пиннеберг стоит и смотрит, как только что прибывший автомобиль осторожно заезжает на маленькую площадку и приехавший на нем господин говорит шоферу; «Придется немного подождать!»
«Нет, — говорит себе Пиннеберг. — Нет, нельзя. Только это несправедливо, совершенно несправедливо».
Он входит в приемную, ставит чемодан на пол и ждет. Приехавших на такси господ нигде не видно — уж конечно, их давно провели к женам. Пиннеберг стоит и ждет. Когда он обращается к какой-либо сестре, та торопливо отвечает: «Минуточку, сейчас!» — и бежит дальше.
В Пиннеберге поднимается глухая злоба. Он понимает, что не прав; сестры не могут знать, кто приехал на такси, а кто нет — ну, а вдруг они все-таки знают? Почему он все еще стоит здесь? Не должен он больше здесь стоять. Что он, хуже других? Или его Овечка хуже других? Черт подери, какой же он идиот, если ему в голову лезут такие мысли! Все это ерунда, тут ни для кого не делают исключений, но радость уже убита. Он стоит и мрачно смотрит в одну точку. Вот так начинается и так пойдет дальше. Напрасно было думать, будто начинается новая, светлая, солнечная жизнь. Как было, так будет. Они с Овечкой к этому привыкли, но неужели и Малышу предстоит то же самое?
— Послушайте, сестра!
— Сейчас. Сию минуту. Вот только…
Убежала. Улетучилась. Ну да все равно, он отпросился на весь день, он хотел провести его с Овечкой, он может спокойно простоять здесь хоть до десяти, хоть до одиннадцати, его от этого не убудет. Его желания в счет не идут.
— Господин Пиннеберг! Ведь это вы — господин Пиннеберг? Позвольте ваш чемодан. Ключ здесь? Хорошо. Ступайте в регистратуру и заберите документы, а ваша супруга тем временем оденется.
— Хорошо, — отвечает Пиннеберг, берет у сестры записку и спешит в регистратуру,
«Теперь снова пойдет канитель», — раздраженно думает он, но на этот раз ошибается: все идет как по маслу, он получает документы, расписывается — и готово дело.
Потом он опять стоит в коридоре. Такси еще ждут. И вот он видит Овечку: полуодетая, она перебегает из одной двери в другую, быстро машет ему рукой и радостно кричит
— Добрый день, мальчуган!
Исчезла. «Добрый день, мальчуган», — Овечка-то, во всяком случае, не изменилась, и, как бы плоха ни была жизнь. Овечка улыбается, Овечка делает ему ручкой: «Добрый день, мальчуган». А уж конечно она чувствует себя не особенно важно, всего только два дня назад ей сделалось дурно, когда она поднималась с постели.
Итак, он стоит и ждет. Теперь рядом с ним стоят другие мужчины, они тоже ждут — ну, разумеется, все в порядке, его не обошли, и до чего же они глупы, эти господа, что заставляют такси столько ждать, — уж он бы не стал так швырять деньгами.
Между палашами идет разговор.
— Как кстати, что теща живет вместе с нами. Будет теперь делать все за жену, — говорит один.
— А мы взяли прислугу. Жене одной никак не справиться, с маленьким ребенком на руках, да еще после родов.
— Позвольте! — кипятится толстый господин в очках. — Что такое роды для здоровой женщины? Ничего особенного! Это ей только на пользу. «Милая, — говорю я своей половине, — разумеется, я мог бы взять тебе кого-нибудь в помощь, но ты от этого только разленишься. Чем больше у тебя будет работы, тем скорее ты поправишься…»
— Ну, знаете…— неуверенно отзывается еще один.
— Но это же факт! Факт! — настаивает очкарик. — А в деревне, говорят, так и вовсе — сегодня родит, а на другой день идет сено убирать. Все остальное — баловство. Нет, я решительно против этих родильных домов. Промариновали жену девять дней, и врач все еще не хотел отпускать. Ну, тут уж я сказал: «Позвольте, доктор, в конце концов, моя жена, и распоряжаюсь тут я. А как, вы думаете, обращались со своими женами мои предки, германцы?» — Ух, как он тут покраснел — уж его-то предки, во всяком случае, были не германцы.
— Ваша супруга тяжело рожала?
— Тяжело? Не то слово, дорогой мой! Врачи не отходили от нее пять часов, в два часа ночи еще за