Гейльбут глядит теперь прямо перед собой.
— Если б только люди поняли это, Пиннеберг, но им не объясняют толком. И тебе тоже следовало бы так поступать, Пиннеберг, и жене твоей — тоже. Это пошло бы вам на пользу, Пиннеберг.
— Моя жена…— заикается Пиннеберг.
Однако Гейльбут, непроницаемый, сдержанный Гейльбут, аристократ Гейльбут — ишь ты, оказывается, у него тоже, как и у всякого другого, есть свой пунктик — Гейльбут неудержим.
— Взгляни на эти снимки, — продолжает он. — Такой коллекции, как у меня, не сыщешь во всем Берлине. Правда, существуют многочисленные ателье, распространяющие такие снимки, — Гейльбут презрительно кривит рот, — но это совсем не то, некрасивые натурщицы, некрасивые тела, совсем не то. А вот снимки, которые ты здесь видишь, — интимного свойства. — В голосе Гейльбута появляются сакральные нотки. — Тут есть дамы из высшего общества, исповедующие наше учение. — И возвысив голос: — Мы свободные люди, Пиннеберг.
— Да, пожалуй, — смущенно соглашается тот.
— Неужели ты думаешь, — шепчет Гейльбут и вплотную придвигается к нему, — что у меня хватило бы сил выносить вечное мытарство за прилавком, общество идиотов-сослуживцев и сволочей-начальников, да и все те мерзости, — он делает движение в сторону окна, — что творятся у нас в Германии, не будь у меня этого? Тут и отчаяться недолго, а так я не теряю надежды, что когда-нибудь все переменится. Это помогает жить, Пиннеберг. Это помогает жить. Тебе тоже надо попробовать, тебе и твоей жене.
Не дожидаясь ответа, Гейльбут встает, подходит к двери и кричит:
— Фрау Витт, можете убрать!
Затем возвращается к Пиннебергу и продолжает
— Книги, спорт, театр, девушки и политика — все, чем интересуются наши друзья-приятели, — все это лишь наркотики, все это пустое. На деле же…
— Но позволь…— пробует возразить Пиннеберг и замолкает, завидев входящую с подносом фрау Витт.
— Так вот, фрау Витт, — говорит Гейльбут. — Это мой друг Пиннеберг. Я хочу взять его с собой на наш сегодняшний вечер.
— Конечно, конечно, господин Гейльбут, — отвечает фрау Витт, полная, пожилая особа невысокого роста. — Пусть молодой человек развлечется. А вы не бойтесь, — успокаивает она Пиннеберга. — Раздеваться не обязательно, если не хотите. Я тоже не раздевалась, когда господин Гейльбут брал меня с собой…
— Я…— заикается Пиннеберг.
— И ведь смешно, знаете, — продолжает фрау Витт, — когда все бегают вокруг тебя нагишом и разговаривают с тобой совсем нагишом, всё этак мужчины в летах, с бородой и в очках, а сама-то стоишь одетая. Стесняешься, не знаешь, куда глаза девать.
— А вот мы не стесняемся, — замечает Гейльбут.
— Вы — другое дело, — говорит пожилая кругленькая фрау Витт. — Для молодого человека это и впрямь подходяще. Девушек ваших я не понимаю, ну, а молодые люди — те, конечно, находят, чего ищут. Уж те-то не покупают кота в мешке.
— Это ваше личное мнение, фрау Витт, — обрывает ее Гейльбут, и по всему видно, что он злится. — Вы, кажется, хотели убрать со стола.
— Вам не нравится, когда я так говорю, господин Гейльбут, — замечает фрау Витт, собирая посуду, — но что правда, то; правда. Ведь многие тут же, без всяких церемоний, заходили в кабины…
— Вам этого не понять, фрау Витт, — говорит Гейльбут. Спокойной ночи, фрау Витт.
— Спокойной ночи, господа, — говорит фрау Витт и ретируется с подносом, но все же задерживается на секунду в дверях. — Разумеется, мне этого не понять. А все же обходится дешевле, чем пойти в кафе.
С этими словами она удаляется, а Гейльбут со злостью смотрит на коричневую лакированную дверь.
— На нее нельзя сердиться, — говорит он наконец, а сам ужасно сердится. — Она все понимает по- своему. Конечно, Пиннеберг, — продолжает он, — конечно, на наших вечерах завязываются знакомства, но ведь они завязываются везде, где сходится молодежь, и это не имеет ничего общего с нашим движением. Впрочем, — резко заканчивает он, — ты все увидишь собственными глазами. Ты ведь располагаешь временем, чтобы пойти со мною?
— Право, не знаю, — отвечает Пиннеберг, смущаясь. — Мне еще нужно позвонить по телефону. Видишь ли, жена у меня сейчас в больнице.
— О!.. — соболезнующе начинает Гейльбут, но тут же соображает:— Что, уже пришел срок?
— Да, — отвечает Пиннеберг, — после обеда отвел. Ночью она, вероятно, родит. Ах, Гейльбут…— Ему хочется говорить и говорить о своих заботах, о своих печалях, но до этого дело не доходит.
— Позвонить можно и из бассейна, — полагает Гейльбут. — Не думаешь же ты, что твоя жена будет иметь что-либо против?
— Нет, нет, не в этом дело. Только, знаешь ли, странно как-то все это выглядит жена в родильном доме, — у них это называется родилка, что ли, — они там рожают, и, как видно, не так-то это легко, — я слышал, как одна кричала… это было ужасно…
— Да, конечно, это, должно быть, больно, — говорит Гейльбут со всем спокойствием человека, лично не затронутого. — Но ведь обычно все обходится благополучно. В конце концов вы тоже будете радоваться, когда все останется позади. И, как я уже говорил, раздеваться необязательно.
Для неискушенного человека, вроде Пиннеберга, подобного рода предложения чреваты опасностями. О нет, он никогда не отличался робостью в сексуальном отношении, скорее даже наоборот. Недаром он вырос в Берлине, и недаром фрау Пиннеберг совсем недавно напомнила ему о шалостях со школьницами в ящиках для песка, — шалостях, в свое время получивших столь громкую огласку. А если еще и юность твоя проходит в магазине готового платья, с большим выбором не только предметов одежды, но и анекдотов для некурящих и манекенщиц без предрассудков, то от романтических идеалов мало что остается. Женщина есть женщина, мужчина есть мужчина, и при всех их различиях общее у них то, что они охотно занимаются кое-чем сообща. И если они делают вид, что занимаются этим без особой охоты, значит, у них есть на то свои основания, не имеющие прямого отношения к делу: одни хотят выйти замуж, у других хозяин косо смотрит на подобные вещи, у третьих голова забита какими-нибудь дурацкими идеями.
Нет, не в этом заключается опасность; опасность заключается скорее в том, что слишком хорошо понимаешь, что к чему, и не питаешь никаких иллюзий. Вольно же Гейльбуту говорить: при этом ни о чем таком не думаешь; уж кто-кто, а он-то, Пиннеберг, знает: кое о чем при этом все-таки думаешь. Стоит только представить себе на минутку, как девушки и молодые женщины бегают, плещутся и плавают там — и уж он-то знает, к чему это ведет.
Однако — и это его великое открытие — Пиннеберг не желает испытывать никаких эмоций, не связанных с Овечкой. Позади у него обычное отрочество: разочарования, ниспадение романтических покровов и десяток подруг, не считая случайных интрижек. Потом он повстречал Овечку в дюнах между Виком и Лензаном, но и тут было все то же: так, очень милое, приятное знакомство, скрашивающее жизнь.
Ну, а потом они поженились и с тех пор частенько занимались тем, что в браке так удобно и напрашивается само собой, и всегда это было хорошо и приятно и так успокаивало, так очищало, — совсем как прежде, ничуть не иначе. И все же: теперь это стало иначе, каким-то образом возникла прочная связь, то ли благодаря тому, что Овечка лучшая из всех жен на свете, то ли благодаря привычке к супружеской жизни; на тайны вновь пали романтические покровы, иллюзии ожили… Теперь, направляя свои стопы в баню вместе с обожаемым, но уже чуточку смешным в его глазах Гейльбутом, Пиннеберг твердо знает он не хочет испытывать никаких эмоций, не связанных с Овечкой. Он принадлежит ей, как она принадлежит ему, и не надо ему никаких вожделений, если не она их начало и конец. Не надо, и все. Вот почему его так и подмывает сказать: «Послушай, Гейльбут, схожу-ка я лучше в больницу. Что-то неспокойно у меня на