– Черт возьми, эдак вы самого Христа упрекнете в том, что он крестился в тридцать лет – не в пеленках, заметьте! Ну так вот, Лукреций был великий и мудрый человек, мудрее нас с вами. Знаете, как он говорил о Боге? Послушайте: «Либо Бог хочет воспрепятствовать злу, но не может, либо он может, но не хочет, либо он не может и не хочет, либо, наконец, он хочет и может. Если он хочет, но не может, он бессилен; если он может, но не хочет, он жесток; если он не может и не хочет, он бессилен и жесток; если же он может и хочет, почему он этого не делает?» А, отец мой? Не знаете? И я не знаю. Поэтому и не верю. Но это не самая большая моя беда. Надо думать, в эту каталажку меня бросили не за то, что я не верю в Бога, а за то, что я не присягнул этой их дерьмовой власти.

Потрясенные аббаты молча смотрели на новоприбывшего.

– Но, сударь, – наконец произнес аббат Руаю, – почему же вы не присягнули конституции? Ведь это не противоречит вашим убеждениям. В Бога вы не верите, в чем сами только что признались, рассказав нам какой-то глупейший парадокс. Взяли бы да присягнули и не сидели бы здесь, а разгуливали бы на свободе.

– Да, – в тон ему сказал аббат Эриво, – я не принял присягу, так как это идет вразрез с церковной дисциплиной и моей совестью священника. Служитель Божий обязуется в верности только Богу. А вы?

– Черт бы вас подрал, милейшие, вы мыслите как пигмеи! Гордости у вас не больше, чем у козы. Почему я должен присягать? Да к тому же присягать такому дерьму? Я и королю не присягал, хотя он в тысячу раз был лучше нынешних подонков. Я их не люблю. Их прогонят, другие придут, а я снова, как китайский болван, присягай? Ну уж нет, этого делать я не стану.

Да и короля, надо признаться, я любил, мне и сейчас его жаль. Чего-чего, а присяги они от меня не дождутся, пусть даже мне суждено подохнуть в этих стенах.

Аббат Барди внес свежую струю в нашу замкнутую компанию. С раннего утра до поздней ночи он бранился, проклинал, балагурил, вещал и провозглашал обвинительные речи, оглушая латынью и нас, и тюремщиков. Говорить он не уставал никогда. Не было конца его рассказам да скабрезным историям. Ничуть не смущаясь, он поведывал нам свои любовные приключения, происходившие во всех мыслимых – если верить ему – уголках земного шара – в Америке, в диких джунглях Индии, в снегах России, в Неаполе и Константинополе; рассказывал нам о совращенных им итальянских доннах и турецких султаншах, немецких принцессах и венгерских княжнах. Сбить с толку, уличить во лжи его было трудно, а когда это все же удавалось, он с добродушным ворчанием сознавал, что у него слишком разыгралась фантазия, или признавался, что вычитал ту или иную историю в каком-то романе.

Получая свой чай, он всегда предлагал выпить за Робеспьера и громогласно восклицал:

– Ох, и люблю я этого молодца, чтоб он сдох, язви его в кочерыжку!

Этот возглас всегда звучал так свежо и энергично, что я невольно улыбалась.

В нашей камере был только один заключенный не аристократического происхождения – некий Жакоб Массиак, лакей в каком-то богатом доме. Полицейские агенты, явившиеся для ареста, без долгих колебаний арестовали лакея вместо хозяина. Так и оказался бедняга Жакоб в тюрьме, хотя никогда ни сном ни духом не злоумышлял против революции.

С началом сентября в нашей камере произошли изменения.

Сначала был выпущен драматург Бомарше по личному приказанию прокурора Манюэля. День спустя на свободу вышел аббат Руаю, вызволенный из тюрьмы своими учениками Робеспьером и Фрероном.

Мы недоумевали. Я готова была уже поверить в то, что террор смягчается, что люди, пришедшие к власти, опомнятся и откроют переполненные тюрьмы.

Мы недоумевали, и, надо признать, в каждом из нас затеплилась надежда на лучшее. Нет, мы не были легковерными, и жизнь нас многому научила, но человеку всегда свойственно надеяться. Повеселела даже бледная Валентина. Каждый из нас втайне предполагал, что двери тюрьмы откроются и для него.

Ни во что не верил только аббат Барди, каждый день повторяя, что будет грызть санкюлотов зубами, но легко им не дастся. Но мы надеялись, да так, что даже не обратили внимания на то, что 1 сентября куда-то исчезли наши надзиратели. Исчезли, оставив нас запертыми в камерах.

А тем временем мы оказались одной ногой в пропасти и не знали, что нас уже обрекли на гибель, что Молох революции требовал новых убийств и мы должны были стать очередной кровавой жертвой на его алтарь.

Мы не знали этого. Запертые в Ла Форс, мы не получали газет, не ведали о том, что происходит в Париже.

А тем временем австрийская и прусская армии вторглись на территорию Франции в надежде восстановить монархию. 23 августа пала крепость Лонгви. В начале сентября под ударами герцога Брауншвейгского пал Верден. Дорога на Париж была свободна.

Все это вызвало панику среди санкюлотов: ведь герцог обещал, войдя в Париж, уничтожить всех, кто покушался на короля!

И тогда Дантон – да, тот самый добрый продажный Дантон – развернул кровавый стяг террора и пустил слух о том, что тысячи аристократов, священников и просто случайно арестованных людей, которыми были переполнены все тюрьмы, подготовили чудовищный заговор, и, как только пруссаки подойдут к Парижу, аристократы вырвутся из тюрем и перережут парижан.

Ничего нелепее и придумать было нельзя. Но кому нужна была правда, если всем так нравилась ложь? Заключенные были обречены.

Военный министр Серван нарочно уехал из Парижа. Министр внутренних дел Ролан сказал: «На грядущие события нужно набросить покрывало». Ну а мэр города Петион всегда становился невидимым, когда приближалась опасность.

Мы были заперты в тюрьмах, как животные, загнанные на бойню. Мы даже ни о чем не догадывались.

8

Когда ударил сентябрьский набат, никто не понимал, что случилось. Заключенные обеспокоенно шептались, поверяя друг другу свои догадки.

Может, герцог Брауншвейгский с полками уже стоит под Парижем?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату