безымянную могилу и засыпать гашеной известью.
К концу августа начались дожди, и в камере стало прохладнее. Мы с Валентиной все так же ходили освежаться к фонтану. Я была довольна, что оказалась в мужском отделении Ла Форс. Некоторые неудобства можно было перетерпеть. Зато вечера – летние тягучие вечера – проходили здесь куда более интересно. К тому же здесь среди заключенных не было жуликов, преступников или сумасшедших. Все они были аристократами, защищавшими короля или схваченными в Париже во время облав.
Савиньен де Фромон, журналист, был арестован за то, что писал роялистские статьи. Этот человек оказался на редкость остроумным и общительным. Редкий вечер обходился без смешной истории или комичного случая, рассказанного им. Верный принципу справедливости, он одинаково едко высмеивал и недостатки монархии, и недостатки революционеров, но из его слов все же выходило, что он отдает предпочтение первой. Маркиз де Лескюр, как только выздоровел, принялся спорить с журналистом. Ярость маркиза вызывало недостаточно почтительное отношение Савиньена к королю. Споры эти доходили чуть ли не до стычек. Они останавливались только тогда, когда я напоминала, что они произносят слова, которые невежливо употреблять при дамах.
Аббат Эриво, тихий, скромный человек, большей частью молчал и читал требник. Он никого не осуждал за свой арест, ни к кому не проявлял ненависти, но любил короля и монархию – ну, быть может, лишь чуть-чуть меньше, чем Бога.
Собеседником аббата Эриво был аббат Руаю, редактор роялистской газеты «Друг короля», заключенный в Ла Форс еще до 10 августа. Оказалось, что аббат Руаю был в прошлом преподавателем коллежа Луи-ле- Гран и учил некоторых нынешних предводителей санкюлотов.
– Да, дети мои, – сокрушаясь, говорил он, – мне выпало несчастье учить всех этих людей – Демулена, Фрерона и даже – вы только подумайте! – Максимильена Робеспьера. О Демулене я сразу скажу: это был талантливый ученик. Какие милые он писал стихи… Кто бы мог заподозрить, что он станет так жесток? А Робеспьер никогда не имел друзей, всегда держался особняком, был скрытным, подозрительным, замкнутым. Он много читал, в том числе и религиозные книги… Не знаю, здесь наверняка вмешалась рука врага рода человеческого, самого дьявола.
Сосед аббата Руаю, надменный старик в парике, с лицом, еще сохранившем следы особой, важной красоты, смеялся над обоими священниками. Он был скептик и циник по натуре и подтверждал эти качества всю жизнь. Он вообще любил посмеяться. Ведь его имя было Пьер Огюстен Карон, иначе – Бомарше, и он был автором знаменитых пьес «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро».
Аббаты яростно с ним спорили, называя еретиком и богохульником. Бомарше посмеивался и в ответ напевал фривольные песенки из собственных сочинений, которые дружно подхватывались всей камерой. Что поделаешь, век восемнадцатый был веком неверующим.
Во время одного из подобных фобурдонов,[3] кажется в самом конце августа, дверь камеры со скрипом и лязгом отворилась, и нашим взорам предстала громадная, ростом чуть ли не до потолка фигура, настоящая косая сажень в плечах, в сапогах и потертой, замызганной грязью сутане.
Это был священник, обликом своим напоминавший бандита.
Он неистово бранился и проклинал тюремщиков еще в коридоре, а оказавшись в камере, решил без всякого смущения докончить поток своего негодования:
– Три тысячи чертей в глотку всем этим патриотам! Всего три года, как они дорвались до кормушки и прогнали короля, а уже столько дерьма наделали! Что натворили короли за полторы тысячи лет? Изгнали Вольтера, притесняли Руссо, казнили Дамьена, Лалли-Толлендаля и шлюху Валуа Ламотт! Дьявольщина, три казни за целое столетие! А эти нынешние мерзкие ублюдки уже сегодня выставили свою двуногую гильотину и учредили свой паршивый Трибунал, который достоин уважения не больше, чем любой бордель. И подумать только, кто дорвался до власти – какие-то рогоносцы, мерзкие типы, адвокаты, жирные буржуа, любящие золото больше, чем родную мать! Да и что у них за мать была?.. А как они арестовали меня? Они думали взять меня без потерь, да еще на улице! Я решил: ну уж нет, так просто я вам не дамся… Мне пришлось расшвырять целую свору этих шакалов сапогами, а одному из них я уж точно проломил его тупую голову… Если бы у меня был нож, они бы убрались с дырками в животе.
Гневно посапывая, он тяжело опустился на один из соломенных тюфяков и замер в молчаливом негодовании. Аббаты были потрясены.
– Сударь, – дрожащим голосом сказал аббат Эриво, – надо думать, ваша сутана – это лишь мистификация?
– Вот еще! Нет, любезнейший. Я аббат Барди, и, черт возьми, аббатствовал не хуже, чем вы.
– В таком случае, сударь, Господь особенно сильно накажет вас за невоздержанность в гневе. Христиане должны переносить все тяготы судьбы со смирением и покорностью.
Аббат Барди посмотрел на аббата Эриво мрачно и исподлобья.
– Ха! Да вы меня просто смешите.
– Почему?
– Потому что я в Бога не верю.
Аббат Эриво никак не мог поверить, что перед ним – собрат по духовному сану. Я едва удерживалась от смеха.
– Отчего же вы в таком случае стали аббатом?
Гигант внимательно оглядел собеседника и, было видно, немного успокоился. Скромный вид старика Эриво внушал и уважение, и жалость.
– Почему я не верю в Бога, вы это хотите узнать?
– Да. Почему?
– Propter mille rationes, quarum ego dicam tantum un am bre-vitatis causa,[4] – провозгласил по-латыни аббат Барди. – Вы уважаете Лукреция, брат мой? Лукреций был великий мыслитель.
– Да, сударь, – сказал Эриво, предпочитая не называть новоприбывшего «братом», – я уважаю Лукреция, но он, как всякий язычник…