Он толкнул меня в спину:
– Ну, ступай!
Меня и Валентину, оглушенную по голове чем-то тяжелым, бросили на телегу, остановившуюся за углом дома.
Телега долго тарахтела по мостовым, заезжая то в один дом, то в другой и каждый раз к нам присоединялся еще один несчастный – женщина, мужчина, подросток. Я с тревогой вглядывалась в лицо Валентины – она до сих пор не пришла в себя. Руки у меня были связаны, я не могла даже вытереть струйку крови у ее губ.
Миновав Змеиную улицу, телега проехала через Латинский квартал, выехала на набережную у Нового моста и, не переезжая его, повернула налево, к Дому инвалидов. Путешествие закончилось на площади Луи XV.
– В Ла Форс! – негромко скомандовал санкюлот. Телега, перегруженная арестованными, направилась к перекрестку улиц Паве и Королей Сицилии. Я вздохнула.
Тюрьме Ла Форс уже во второй раз предстояло стать местом моего заключения.
В стенах замка Ла Форс, потемневших от копоти факелов и влажных от сочащейся сырости, томилось множество узников – от воришек до убийц и государственных преступников. Уже не первое столетие здесь была тюрьма. Замок ветшал, осыпался, глубже врастал в землю, но не терял своего сурового угрюмого облика и самим видом своих стен внушал ужас.
Во времена Регентства при Ла Форс был устроен Сальпетриер – приют для умалишенных. В женском отделении душевнобольных опекали монахини. Кроме того, здесь содержались проститутки, пойманные полицией и по решению суда заключенные в исправительный дом, заклейменные воровки и детоубийцы.
После 10 августа, когда пала королевская власть, здесь все смешалось.
Девочки-сироты из приюта, устроенного при тюрьме, оказались рядом с проститутками, сумасшедшие – с воровками. А когда в тюрьму стали сотнями привозить «бывших», женское отделение Сальпетриера оказалось переполненным аристократками. Женщины спали на полу, подостлав соломы, вырывали друг у друга полуистлевшие тюфяки, с жадностью хватали с подноса тарелки с тухлой похлебкой, стараясь ухватить сразу две порции, и спали с надзирателями за кусок белого хлеба. Проститутки играли в карты и дрались между собой – то врукопашную, то на ножах, которые у них забывали отобрать.
Валентину так сильно ударили по голове, что она очень долго не могла оправиться. Она совсем не ела того, что нам подавали в тюрьме, а когда все же поддавалась на мои уговоры, ее мучила изнурительная рвота. Лечить ее было нечем.
Закрыв глаза, она твердила:
– Не беспокойтесь обо мне. Все равно нас убьют.
– Но надо же, по крайней мере, дождаться суда!
Я не теряла надежды на то, что выйду на свободу. С воли пришло смутное известие о том, что суд над бывшим министром иностранных дел Монмореном состоялся и министр был оправдан. Тот самый министр, что так много сделал для побега короля! Моей надежде было чем питаться.
Я поднесла к губам Валентины кувшин, пытаясь напоить, но она, сделав протестующий знак, сама приподнялась и взялась руками за кувшин.
– Я могу пить и сама, – проговорила она. – Не хочу доставлять вам лишних забот.
Я прилегла рядом с ней на жесткий тюфяк, закинула руки за голову. Положение наше было ужасно. Хуже всего то, что я чувствовала отвращение к себе самой – за свою грязную одежду, пыльные волосы, пахнущие затхлой атмосферой камеры, липкие от грязи руки, пропитавшийся потом лиф. Здесь было жарко и душно так, что я с трудом дышала.
Едва я закрывала глаза, мне чудился Жанно. Особенно его глаза – такие синие, большие, доверчивые. Ощутить бы его тепло, прижать к груди, расцеловать это милое, самое дорогое в мире личико! Я не могла сдержать слез и втихомолку плакала, уткнувшись в подушку.
Жанно часто снился мне. Во сне я ощущала незабываемый запах его иссиня-черных волос, их шелковистость и мягкость, звонкий веселый голос, шаловливо-насмешливый разрез синих глаз. Никого нет лучше моего сынишки. Я вспоминала каждую его родинку, каждую зажившую царапину, вспоминала, как пахла молоком его смуглая кожа. В памяти всплывали все детские шалости, и я тысячу раз жалела, что когда-то бранила Жанно за них. Пусть бы он шалил, но только был со мной рядом. Да и разве он может сделать что-то злое? Он добрый мальчик, отзывчивый, ранимый… А как он любил, когда я пела ему «Песенку о зеленой лужайке» – всегда просил еще и еще.
Тяжелый комок подступил к горлу. Я знала, что должна выдержать эту разлуку, должна все это пережить. Да, должна. Это очень трудно, тем более сейчас, когда меня не покидает, почти мучает мысль о том, что с Жанно не все в порядке. Что-то там неладно. И теперь даже то, что Маргарита находится в Сент-Элуа и присматривает за малышами, весьма мало меня утешало.
Однажды утром, после тяжелой душной ночи, дверь камеры снова распахнулась, и тюремщики втолкнули к нам трех новых женщин. Пораженная, я узнала в них ближайших подруг королевы. В Ла Форс попала герцогиня де Турзель, воспитывавшая королевских детей и ушедшая вместе с ними под защиту Собрания, а также ее дочь Полина.
Но не они поразили меня больше всего. С ними была Мари Луиза де Савой-Кариньян, принцесса де Ламбаль, любимица королевы и в прошлом ее статс-дама. Год назад она уехала в Лондон, а потом вернулась, поспешив на помощь королеве. Эта красивая, гордая, изысканная, знатная женщина, оказавшаяся в стенах Ла Форс, была живым доказательством того, что мир перевернулся и что старые времена уходят все дальше и дальше.
Едва войдя, она наклонилась ко мне и тихо сказала:
– Они забрали из Тампля всех, кто не является членом королевской семьи.
Я рывком поднялась, пораженно взглянула на принцессу:
– Из Тампля? Но ведь речь шла о Люксембургском дворце!