Юрий взял себя за волосы и с отчаянием в душе закачался из стороны в сторону, точно зверь в клетке. С закрытыми глазами и бесконечной усталостью в сердце он обратился к кому-то. Обратился со злобой, но без силы, с ненавистью, но тупой, с мольбой, но не признаваемой им самим.
'Что сделал тебе человек, что ты так издеваешься над ним? Почему ты, если есть, скрылся от него? Зачем ты сделал так, что если бы я и поверил бы в тебя, то не поверил бы в свою веру? Если бы ты ответил, я не поверил бы, что это ты, а не я сам!.. Если я прав в своем желании жить, то зачем ты отнимаешь у меня право, которое сам дал!.. Если тебе нужны страдания, пусть!.. Ведь мы принесли бы их из любви к тебе! Но мы даже не знаем, что нужнее - дерево или мы...
Для дерева даже есть надежда!.. Оно и срубленное может пустить корни, ростки и ожить! А человек умрет и исчезнет!.. Лягу и не встану, и никогда никто не узнает, что со мной случилось... Может быть, я опять буду жить, но ведь я этого не знаю... Если б я знал, что хоть через милльярды, через милльярды милльярдов лет я буду опять жить, я бы во все века этого времени терпеливо и безропотно ждал бы в вечной тьме...'
Он опять стал читать.
'Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем.
Род приходит и род уходит, а земля пребывает вовеки.
Всходит солнце и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит.
Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем и возвращается ветер на круги свои.
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, - и нет ничего нового под солнцем.
Нет памяти о прежнем; и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
Я, Екклесиаст, был царем над Израилем...'
- Я, Екклесиаст, был царем!.. - громко и даже грозно повторил Юрий с непонятной ему самому тоской. Но испугался своего голоса и оглянулся. Не слышал ли кто? Потом взял лист бумаги и полумашинально, как бы поддаваясь несознаваемой потребности, стал писать, думая о том, что все чаще и чаще приходило ему в голову:
'Я начинаю эту записку, которая должна окончиться с моей смертью...'
- Фу, какая пошлость! - с отвращением сказал он и так оттолкнул бумагу, что она слетела со стола и, легко кружась, упала на пол.
- А вот Соловейчик, маленький жалкий Соловейчик, не сказал себе, что это пошлость, когда убедился, что не может понять жизни...
Юрий не заметил, что он ставит себе в пример того человека, которого сам называет маленьким и жалким.
- Ну что ж... И я чувствую, что рано или поздно кончу тем же... Потому что нет другого исхода... Почему нет? Потому ли...
Юрий остановился, он прекрасно, как ему казалось, знал, что, и только что думал об этом, но теперь вовсе не находил слов, чтобы ответить себе. В душе его точно что-то сразу ослабло. Мысль упала и потерялась.
- Чушь, все чушь! - со злобой громко сказал Юрий.
Лампа почти вся уже выгорела и догорала тусклым неприятным светом, слабо выделяя из темноты небольшой круг возле головы Юрия.
- Почему я не умер тогда еще, когда был ребенком и болел воспалением легких? Было бы мне теперь хорошо, спокойно...
И в ту же секунду Юрий представил себя умершим тогда и испугался так, что все в нем замерло.
- Значит, я не увидел бы и того, что видел?.. Нет, это тоже ужасно...
Юрий тряхнул головой и встал.
- Так можно с ума сойти...
Он подошел к окну и толкнул его, но ставня, прихваченная болтом, не подалась. Юрий взял карандаш и с усилием протолкнул болт.
Что-то сильно загремело снаружи, ставня легко и мягко отворилась, и в окно ворвался чистый и прохладный воздух. Юрий тупо посмотрел на небо, на котором была уже заря.
Утро было чистое и прозрачное. Уже бледное голубое небо сильно розовело с одного края. Семь звезд Большой Медведицы побледнели и спустились вниз; большая, нежно-голубая и будто хрустальная утренняя звезда тихо сияла ярким влажным блеском над алевшей зарей. Резкий холодноватый ветерок потянул с востока, и белый утренний пар легкими волнистыми струйками поплыл от него над темно-зеленой росистой травой сада, цепляясь за высокие лопухи и белую кашку, над прозрачной, слегка зарябившейся водой реки, над зелеными листами кувшинчика и белых лилий, которых было много у берегов. Прозрачное голубое небо все покрылось грядами воздушных, загорающихся розовым огнем тучек; одинокие и совсем бледные звезды незаметно и бесследно тонули и исчезали в бездонной синеве. От реки все тянул влажный беловатый туман, медленно, полосами плыл над глубокой и холодной водой, переливался между деревьями, в сырую и зеленую глубину сада, где еще царил легкий и прозрачный сумрак. Во влажном воздухе, казалось, стоял какой-то странный серебристый звук.
Все было так красиво и тихо, точно влюбленная земля, все обнажившись, готовилась к великому и полному наслаждения таинству - приходу солнца, которого еще не было, но свет которого, легкий и розовый, уже трепетал над нею.
Юрий лег спать, но свет беспокоил его, голова болела, и перед глазами что-то болезненно мелко-мелко мигало.
XXXV
Рано утром, когда солнце светило низко и ярко, Иванов и Санин вышли из города.
Под солнцем роса блестела и искрилась огоньками, а в тени трава казалась седою от нее. По краям дороги, под тощенькими старыми вербами уже плелись в монастырь богомольцы, и их красные и белые платки, лапти, юбки и рубахи пестро мелькали в просветах солнца сквозь щели плетня. В монастыре звонили, и омытый утренней свежестью звон удивительно чисто гудел над окрестною степью, должно быть, долетая до тех, еще тихих лесов, что синели, как марево, на самом краю горизонта. По дороге резко и отрывисто перезванивал колокольчик обратной тройки и слышны были грубые деловитые голоса богомольцев.
- Рано вышедши! - заметил Иванов. Санин бодро и весело смотрел вокруг.
- Подождем, - сказал он.
Они сели под плетнем, прямо на песок, и с наслаждением закурили.
Шедшие за возами в город мужики оглядывались на них, бабы и девки, трясшиеся в пустых телегах, чего-то смеялись и показывали на них друг другу насмешливо-веселыми глазами. Иванов не обращал на них никакого внимания, а Санин пересмеивался с ними, и вся дорога ожила звонким женским смехом.
Начинало парить.
Наконец на крыльцо винной монополии, небольшого белого дома с яркой зеленой крышей, вышел сиделец, высокий человек в жилетке. Зевая и гремя замками, он отпер дверь. Баба в красном платке юркнула за ним.
- Путь указан! - провозгласил Иванов, - идем, что ль!
Они пошли и купили водки, а у той же бабы в красном платке - свежих зеленых огурцов.
- Э, да ты, друг, богатый человек, - заметил Иванов, когда Санин достал кошелек.
- Аванс! - засмеялся Санин, - к великому стыду своей маменьки, нанялся письмоводителем к страховому агенту... и капитал, и материнскую обиду приобрел сразу...
- Ну, теперь не в пример способнее! - сказал Иванов, когда они опять вышли на дорогу.
- Да-а... А что, если еще и сапоги снять?
- Вали!
Они оба разулись и пошли босиком. Ноги глубоко уходили в теплый мягкий песок и приятно разминались после узких тяжелых сапог. Теплый песок пересыпался между пальцами и не тер, а нежил ногу.
- Хорошо, - сказал Санин с наслаждением.
Солнце парило все сильнее и сильнее. Они вышли из города и пошли вдоль дороги. Даль курилась и таяла, голубая и прозрачная. На столбах, пересекших дорогу, гудел телеграф, и на тонкой проволоке чинно